А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

На голодной свободе тираны рождаются. Да и не свобода это, если она голодная, а рабство навыворот.
– И слово какое пузатое – нэп! Теперь в каждом хозяйчик проснется... И вместо того чтобы его по шапке, – наоборот, гладь его, сучару, по головке. Развратят народ, погубят.
Постышев поднялся. Длинный, худой, нескладный.
– А ты зачем? – взорвался он. – Партбилет в кармане носить? Охать да ахать, если непонятно? А вот ты смоги так, чтоб рабочий на твоем заводе жил лучше, чем на фабрике у буржуя! Смоги! Воевать выучился, а вот теперь торговать выучись. Строить! Хозяйствовать! Не научимся – сомнут. Вот что Ленин сказал! Ишь герой – в атаку поднимать. Не гордись – обязан! А ты за прилавок стань! Что? Не нравится белый фартук? Ты чистый, а торговец не чистый? Не с руки тебе торговать, да? Не коммунизм это, да? А что ж такое тогда феодализм? Феодал – он тоже одни турниры да войны уважал, а строитель с торговцем для него вовсе не люди. Смотри, Громов, феодалом станешь. Это я серьезно тебе говорю. Я вот тебя в гормилицию с такими настроениями пошлю, там голодуха, я посмотрю, как тебя на тачке вывезут с твоей ортодоксальностью. Имей в виду – ортодокс иногда хуже врага может стать.
После долгой тяжелой паузы Громов ответил:
– Нет, Павел. Не понять мне этого.
– А ты подумай. Не поймешь – клади партбилет, так честно будет.
– Партбилет я тебе не положу, он мне заместо сердца. А драться стану.
– Это валяй. Тут я тебе мешать не могу. Только с кем драться собираешься? С Лениным? Слаб.
Громов поднялся, яростно оттолкнул кресло, пошел к двери не прощаясь. Постышев долго смотрел ему вслед – задумчиво и устало.
Молоденький адъютант заглянул в кабинет, тихо доложил:
– Товарищ комиссар, к вам из Москвы.
– Кто?
– А он фамилию не говорит и мандата не кажет. Морда у них больно аккуратная – я на всякий случай в политохрану брякнул.
– Это как должно понимать – брякнул?
– Понимать так, что позвонил.
– Ну, тогда зовите, – усмехнулся Постышев.
В кабинет зашел Владимиров.
– Здравствуйте, – сказал он, – я от Феликса Эдмундовича.
Постышев прочитал мандат, потом, как и предписано в мандате, сжег его, усадил Владимирова, устроился напротив него и спросил:
– Когда будем говорить: сейчас или передохнете?
– Если можно, передохну. В теплушках не поспишь.
– Ложитесь на диван. Если я уйду – вот здесь все материалы для вас. Подполье – в синей папке. В зеленой – меркуловцы. Прочитайте, есть занятные документы. Даже кто как в покер играет. И какие взятки берет на бегах секретарь премьера господин Фривейский. Сейчас шинельку принесу, укрою вас. И окно пошире откроем – с Амура свежестью тянет.
Владимиров отошел к дивану, сбросил сапоги, вытянул ноги, стащил до половины пиджак и сразу уснул, словно потеряв сознание. Постышев на цыпочках подошел к окну и пошире открыл створки. Сизый табачный дым потянуло, словно в трубу. На столе зашелестели бумаги. Захлопала на стене огромная карта. А на карте синие стрелы – острые, злые – со всех сторон направлены на ДВР: и с Владивостока, и с Китая, и с Монголии.
Постышев взглянул на Владимирова. Тот спал, сложив руки на груди, как покойник. Вспомнилась шифровка из Владивостока: трое связных расстреляны в контрразведке белых. В нашем штабе, возможно, сидит их человек.
В дверь постучались. Постышев спросил шепотом:
– В чем дело?
В кабинет заглянул шофер штаба Ухалов.
– Куда едем, Пал Петрович?
– В городской театр, там учительская конференция бушует.
Ухалов лениво глянул на спящего и вышел.
ГОРОДСКОЙ ТЕАТР
В зале полно народу – яблоку упасть негде. За столом президиума взволнованные, часто переговаривающиеся люди. Они что-то писали на маленьких клочках бумаги, рвали написанное, то и дело посматривая на Постышева, который сидел с краю и был отделен от остального президиума пятью пустыми стульями. На трибуне сейчас человек в пенсне, бородка клинышком, под мятым пиджаком – ослепительной чистоты рубашка и большой, красиво повязанный черный галстук.
– И вот, изволите ли видеть, – налегая грудью на трибуну, говорил он, – является ко мне комиссар с трехклассным образованием и молвит свое просвещенное слово. «Ты, говорит, буржуйская твоя харя, почему не читаешь детишкам народные стихи Демьяна, а заместо них читаешь помещика Пушкина?» Говорит, а я чувствую: он пьян! И с красным бантом на груди!
Постышев подождал, пока в зале утихнет возмущенный гул, и бросил с места реплику:
– Вас возмущает красный бант или запах алкоголя?
На галерке и в задних рядах – смех, передние ряды хранят молчание, хотя некоторые сдерживают улыбку; в президиуме суетня и быстрое перебрасывание записками. Председательствующий позвонил в колокольчик и нервически призвал уважаемое собрание к спокойствию. Оратор, несколько оправившись, продолжал:
– Уж если гражданами большевиками провозглашена свобода, то позвольте учить детей на тех примерах, которые близки мне! А стряпня разнузданного хулигана и футуриста Маяковского отдает половой распущенностью. Не мешайте, – обращается оратор к Постышеву, – сеять разумное, доброе и вечное! Вы пишете директивы, а я отвечаю за души детей! И воспитывать их в зверстве, распускать в них инстинкты я не позволю никому, чего бы мне это ни стоило! Я знаю, что грозит мне за это выступление, но я не могу молчать!
Первые ряды рукоплещут, президиум – весь в улыбках, ядовито поглядывает на комиссара, только на галерке и в задних рядах шум и говор. Постышев сидел, подперев голову кулаками, смотрел задумчиво в одну точку – и вроде бы нет его здесь.
На трибуну, продираясь сквозь тесно сидящих в проходе, вышел парень в гимназическом френчике, перепоясанном солдатским ремнем. Лицо у него удлиненное, нервное, бороденка и усы под Дон-Кихота, на белых щеках горит нездоровый румянец, видимо туберкулез у парня. Не дожидаясь тишины, он начал говорить, выкрикивая фразы в разномастный зал:
– Пусть гражданин Широких тут не играет в святую добродетель. Для него Маяковский – символ революции, и нечего болтать про половые инстинкты и распущенность! Для вас футуризм так же страшен, как и большевизм! Вы хотите растить из детей беленьких херувимчиков? Не позволим! Основа развития – борьба, и мы должны воспитывать подрастающее поколение солдатами, ибо история человечества – это история войн! Так было, так есть, так будет! А сладенький пацифизм Широких идет совсем от другого! Это он сейчас пацифист, а завтра он станет учить детей белогвардейским гимнам! И я этого господинчика за его речи, в порядке профилактического предохранения, предлагаю изолировать к чертовой матери! Меньше двоек пролетарскому элементу всадит!
В зале – грохот, свистки, вопли, возмущение, овации, визг.
Постышев поднялся со своего места и неторопливо пошел к трибуне. Он долго откашливался, а потом заговорил – глуховато, по-волжски окая:
– Тут мне придется на два фронта сражаться. И с учителем Широких, и с его молодым оппонентом, который, по-видимому в силу юного возраста, вообще к учительству относится как к сплошному классовому врагу. (Смех.) Молодой товарищ, как я заметил, увлечен теорией профессора Леера, который утверждал, что война есть главный импульс продолжения жизни на земле. Леер приводил одним из главных доводов в защиту своей теории тот факт, что война началась с появлением человека, ибо мужчины дрались друг с другом за женщину – не за прекрасную возлюбленную, а за ту, что приносит потомство, только лишь. Однако дальнейшую эволюцию человечества Леер опускал, потому что она против него. Действительно, примитивное проламывание черепов сменилось рыцарскими турнирами. Но и это прошло. Турниры и дуэли сменились маскарадами, а за женщину воюют прекрасной строкой Пушкина. (Аплодисменты учителей.) Иные причины порождали и порождают войны. История человечества, молодой мой товарищ, есть все-таки история мира, но не история войн. А с учителями следует вам уважительно говорить, право слово... Не надо так. Обвинения клеить – последнее дело. Вот так-то. А вы, учителя, обязаны растить молодежь широко и всесторонне образованной, понимающей истинные причины войны и мира, добра и зла. Отвечаем за детей мы, большевики. Мы доверили вам, учителям, воспитание новых ч е л о в е к о в. Но мы, гражданин Широких, можем вас из школы изгнать, если вы не приемлете нас. Если вы против нас – боритесь! Я уважаю открытый бой. Но не все идут на открытый бой. Большинство шушукается. Деритесь, но не шушукайтесь! Нет ничего страшнее учителя-двурушника, который исповедует в душе одно, а вслух проповедует обратное. (Овация галерки и амфитеатра). Что-то, правда, учительство со мной не очень соглашается? Или молчание в данном случае синоним согласия? (Смех на галерке и в амфитеатре.) Я думаю, это проявится при голосовании за резолюцию в целом. Повторяю: вы можете любить или не любить Маяковского – это дело ваших личных вкусов, но вот свободы учить чему заблагорассудится одному лишь Широких – такой свободы мы вам не давали и не дадим!
Постышев медленно возвратился на свое место. Галерка и амфитеатр, поднявшись со своих мест, аплодировали. Партер – островками. Председательствующий поднялся и несколько растерянно провозгласил:
– Перерыв!
Широких, отталкивая острыми локтями окружающих его людей, торопился за Постышевым, который шел к выходу.
– Послушайте! – закричал Широких. – Послушайте! Комиссар!
Постышев обернулся и подождал, пока учитель пробьется к нему сквозь жаркую, шумную толпу.
– Вы, оказывается, интеллигентный человек, – сказал, отдышавшись, Широких, – просто-напросто интеллигентный.
– Стараюсь. Вот ораторскому искусству не учен – так что простите за резкость, ежели была. Но искренне говорю вам: учительство считаю нашим цветом и надеждой нашей. А с надежды особый спрос. Вот так-то. Всего вам наилучшего.
Постышев протянул Широких руку, тот пожимал ее, жадно рассматривая комиссарово худое лицо.
В перерыве Широких взволнованно ходил от одной группы к другой:
– Я потрясен, господа! Он мыслит широкими категориями, этот Постышев, он мыслит! Неужели мужик пробуждается? Неужели жизнь не зря прожита?!
– Перестаньте, Платон Макарович... Ему эти речи еврейчики пишут, а он их по ночам зубрит. Глаза у него оловянные. Или не заметили?
– Злобствование, – возразил старичок в золотом пенсне, – наихудший аргумент в споре. Комиссар – фанатик, но он умеет логично мыслить.
– В нем есть мужицкая доброжелательность, – согласилась дама из женской гимназии грассирующим басом.
– Я проголосую за их резолюцию, – сказал старик в пенсне.
– Ну, уж извините... Надеюсь, вы, Широких, против?
– Я воздержусь, – задумчиво ответил Широких, – пока что я воздержусь...
КАБИНЕТ ПОСТЫШЕВА
Владимиров сидел за столом, перелистывая бумаги в папках, оставленных ему Постышевым. Павел Петрович, вернувшись из театра, подивился тому, как гладко причесан его гость; лицо свежее, будто спал он не два часа, а добрых десять; щеки лоснятся после бритья, и в прокуренном кабинете легко пахнет довоенным сухим одеколоном.
– Эк вы, однако, лихо со сном управились, – сказал Постышев, – я думал, вы часика три-четыре на ухо надавите. До восьми еще времени хватит.
– Выход назначен ровно на восемь?
– Да. Надо, чтобы вы ночью перешли границу нейтральной зоны.
– Я просмотрел материалы из Владивостока. Увы, там слишком много благоглупостей и сплетен. Пишут, например, что Меркуловы – болваны и кретины, Гиацинтов – глупый трус, японцы – хуже баранов, американские резиденты – доживающие последний день кровавые империалисты. Если Меркуловы – кретины, то мы, следовательно, еще большие кретины: кому проиграли, кому Владивосток отдали?! Если полковник Гиацинтов трусливый болван, то почему все-таки наши люди взяты его контрразведкой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50