А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Давайте нести крест свой молча, мы некое промежуточное звено между политиком и тюремщиком. Мы знаем все, но знать нам всего не надо, – стоит об этом уговориться раз и навсегда и принять обет, тяжкий, но необходимый…
И сейчас, когда зашел разговор о Никандрове, Шварцвассер изучающе посмотрел на Неуманна: открыв в себе призвание литератора, он стал отделяться от старого знакомца – внутренне, конечно, потому что внешне их отношения были ровными и доброжелательными. Почувствовав в себе дар рождать сюжет, придумывать историю, вызывать к жизни из темной пустоты некую ощутимую им самим реальность, он начал испытывать чувство превосходства над теоретизирующим, аккуратным Неуманном. Один раз он поймал себя на мысли, что Неуманн не та фигура, которая может и дальше возглавлять политическую полицию Эстонии. «Он сам говорил мне о русской заземленности, а его линия так же заземлена и лишена какой бы то ни было дерзости, – думал порой Шварцвассер. – Он забыл свои слова о том, что сначала надо пойти за обывателем… Он вообще ни за кем не идет, он топчется на месте, он боится что-либо предпринять, он лишь пытается локализовать содеянное врагом…»
– Каково моральное состояние Никандрова?
– Он занимает вас с точки зрения делового использования? – поинтересовался Шварцвассер.
– Да.
– Пожалуйста! Только хотел бы просить вас – заберите его у меня вовсе: я потерял к нему интерес…
– Нет, забирать у вас этого человека я не вправе, – ответил Неуманн, отлично понимая, отчего Шварцвассер с такой легкостью отдает ему избитого, замученного литератора, которого так или иначе надо куда-то списывать – и сделать это предстоит Шварцвассеру, а Неуманн брать на себя эту выбракованную работу никак не хочет. – Я думаю, что после отдыха в хорошей камере он может измениться.
– Боюсь, что интереса он во мне не вызовет, – мягко возразил Шварцвассер, – я его просто-напросто боюсь.
– Тогда лучше освободить его, – так же мягко ответил Неуманн, прекрасно понимая, что Шварцвассер на это пойти не может: русский не преминет написать в газеты, как с ним здесь обращались. Неуманн понимал, что русский обречен: либо он должен погибнуть в тюрьме, либо ему предстоит стать его «другом».
– Я готов, – ответил Шварцвассер, – освободить его хоть сейчас, если вы санкционируете освобождение.
– Поскольку не я санкционировал его арест, – сколько помнится, я разрешил лишь превентивный арест Воронцова, – я не вправе разрешать или запрещать вам отпускать его. Впрочем, мое разрешение вообще-то сугубо формально: если я числюсь шефом политической полиции, то вы по праву считаетесь ее светилом.
– А как мы оформим его передачу вам? – спросил Шварцвассер, поняв, что сейчас он проиграл. – Написать прошение?
– Бог мой, при наших-то отношениях – и такая пустая казуистика? Достаточно вашего устного согласия, а я вижу по вашим глазам, что вы мне это согласие дали.
– Присаживайтесь, господин Исаев, – предложил Неуманн легким кивком головы. – Я руководитель политической полиции.
– Очень приятно.
Наступила пауза, которой Неуманн не ждал. Он рассчитывал, что русский сразу же заявит ему протест, но Исаев, чуть покачивая левой ногой, легко переброшенной на правую, тяжело разглядывал Неуманна и молчал, смешно двигая кончиком носа, словно ему чесали соломинкой ноздри.
– Я хочу быть с вами предельно откровенным…
– Обожаю откровенность.
– Не паясничайте, ваше положение не дает вам повода вести себя так.
– Меня удивляет, отчего слово «паясничать» в русском языке несет отпечаток презрительной снисходительности. Леонкавалло назвал свою оперу о честности и любви – «Паяцы». Не будьте «Паяччо» – это звучит уважительно, а «не паясничайте» – презрительно. Вы не задумывались, отчего так?
– Не задумывался, – ответил Неуманн, решив «пойти» следом за русским – иногда это приводило его к успеху. – Отчего же?
– Оттого, что русские баре составляли из своих крепостных театры, аплодировали им, когда те были на сцене, но за провинность били их розгами на скотном дворе. Я думал, что это свойственно только нашим барам, но, оказывается, вы заражены этим же.
– Не забывайтесь!
– Я позволил бестактность? Приношу извинения…
– Послушайте, Исаев, я предпочел бы иметь вас другом. Увы, жизнь свела нас противниками. Против вас я имею трех свидетелей, которые показывают, что Нолмар застал вас в своей квартире и обезоружил, причем револьвер не зарегистрирован, и, главное, у вас отсутствуют документы, а вы иностранец…
– Плохо.
– Что? – не понял Неуманн.
– Я говорю, плохо мое дело…
– Да. Ваше дело очень плохо… Мы не большевистская диктатура, мы обязаны исповедовать демократию во всем, а прежде всего в судопроизводстве. И здесь обнаруживается самый опасный контрапункт нашей партии: можно ли мне вывести вас на открытый процесс, поскольку институт закрытых процессов у нас невозможен? Все станет ясно после того, как я получу ответ на запрос, посланный консульским отделом МИДа в ваше посольство: действительно ли вы гражданин РСФСР или самозванец, темная личность, за которую никто не захочет дать никакого поручительства.
– Третье решение невозможно?
– Это предложение должно исходить от вас.
– Когда я смогу получить обвинение?
– В свое время.
– Могу я потребовать встречи с адвокатом?
– Я рассмотрю это ваше устное ходатайство.
– Хреновое дело-то, а? – улыбнулся Исаев.
– Простите? – снова переспросил Неуманн.
– Я говорю, хреновое дело, господин Неуманн. «Хреново» – вульгаризм, это синоним «плохо».
– Увлекаетесь филологией?
– Филология необъятна. А сравнительную семантику люблю… Позвольте уйти?
– Да. Вы свободны.
– Совсем? Тогда подпишите пропуск.
– Милый вы человек, – вздохнув, улыбнулся Неуманн. – Какого черта вы полезли в наши дела? Я недюжинных людей отличаю сразу – видимо, потому, что сам посредственность… Вам бы в сфере художеств подвизаться, а вы туда же… В разведке недюжинные натуры гибнут, ибо они подобны мотылькам, которые тянутся к светильнику. Будущее разведки определит наука.
– Каким образом?
– Хотите заполучить мои секреты? А вдруг сбежите?
– Тюрьма у вас довольно надежно охраняется, и потом меня держат, как я понял, в специальном отделении?
– Верно.
– А секреты, что ж… За них платят хорошо, за серьезные-то секреты.
– Скажите на милость… Предложение небезынтересное… А я думал, вы станете пугать меня неминуемостью гибели эксплуататоров, диалектикой…
– Ну что вы, господин Неуманн, я же не моряк какой-нибудь.
– Из бывших моряков среди красных русских в Ревеле мне известен лишь один.
– Кто же?
– Господин Шорохов. Он, верно, потому так любит бродить по земле, что лучшие годы отдал морской стихии.
– Бедный Шорохов…
– Отчего же бедный? У него интересная работа.
– А какая у него работа?
– Разная, Исаев… Разная… Как с питанием? Претензий нет?
– Нет.
– Капуста не червива?
– Вы же не станете питать меня пончиками.
– Все зависит от вас.
– Я начинаю чувствовать себя всемогущим.
– Ближе, Никандров. Еще ближе. Не тряситесь, я не собираюсь вас бить, если только вы не станете кидать в меня чернильницу.
Лицо Никандрова задрожало.
– Ну, ладно, ладно, что было, то прошло. Я вызвал вас для приятного разговора. Успокойтесь, пожалуйста.
– Я совершенно спокоен… Я благодарен за ваши добрые слова… Поэтому я разволновался. Спасибо, низкое вам спасибо… Я верил, я ждал, я был убежден, что весь этот кошмар кончится…
– Он может кончиться очень быстро, если вы поможете себе.
– Как же я могу помочь себе? – Никандров снова заплакал. – Я тут стал животным, трусливым животным… Как охотничья собака у злого егеря, который забивает ее до того, что она все время ходит с поджатым хвостом.
– У меня есть племянница, – заметил Неуманн, – она еще совсем маленькая. Когда мы с ней гуляем и она недовольна моим замечанием, она всегда говорит мне: «Неверно сказку сказываешь». Неверно сказку сказываете, Никандров. Человек обязан ощущать себя человеком! Всегда, в любых жизненных обстоятельствах: ведь «человек – это звучит гордо»!
– Спасибо вам… Господи, услышал ты мои слезы…
– Слезы господь может увидеть; услыхать он может рыданья, – поправил его Неуманн и поймал себя на мысли, что так бы, вероятно, сказал Исаев. – Постарайтесь меня понять верно, Никандров. Мы переведем вас в другую камеру, там будет сидеть ваш соплеменник, тоже русский.
– Счастье! Счастье-то какое! Я уже начал со стенами разговаривать, с нарами, с решеточками на окне…
– Ну, вот видите… Вас будут выводить гулять вместе с арестованными, там, правда, коммунисты гуляют, но вы уж с ними не ссорьтесь. Люди они интеллигентные, милые, но заблудшие, однако «блажен заблудший, он помогает остальным идти верным путем»! А ваш сосед прогулок лишен. Он может спрашивать вас: «С кем гуляете?» – потом вдруг попросит вас о какой любезности. Вы ему не отказывайте, а о его просьбах скажете мне.
– Вы предлагаете мне стать провокатором?
– Только извольте не трепетать крыльями. Во-первых, я могу свое предложение снять и вернуть вас в одиночку, где вы так минорно говорите со стенами, нарами и решеточками. А во-вторых, сидите вы в тюрьме именно из-за этого русского.
– Я сижу в тюрьме из-за произвола, творимого нечестными людьми!
– Будем считать, что наш разговор не получился, Никандров. Я имею вам выразить мое сострадание…
– Почему все так жестоки?! Господи? Почему?!
– Я жесток? Я, положивший столько труда, чтобы договориться о вашем освобождении?! Вас обвиняли в шпионаже! В пользу красных! Я опровергал это сколько мог! А теперь я убедился, что был безмозглым ослом! Если вы не можете рассказывать мне, о чем говорит чекистский агент, большевик, если вы отказываетесь помочь нашей борьбе с теми, кого вы раньше клеймили душителями прогресса и разума, а здесь берете под свою защиту, – мне все ясно стало, Никандров. Вы – кремлевский наймит!
– Вы же сами не верите тому, что говорите.
– А если верю? – спросил Неуманн. – Тогда что?
По субботам Неуманн уезжал на свою маленькую мызу, он купил ее в излучине речушки Пэрэл. Стоила мыза дешево: в первые дни после октябрьского переворота немцы, жившие в Эстонии, продавали недвижимость за бесценок.
Домик был сделан на прусский манер: стены оклеены полосатыми обоями, кухонька выкрашена густой масляной краской и даже подоконники обернуты цветными клееночками.
Неуманн привез туда свою жену и старшую дочь; им дом понравился, и они умоляли его ничего здесь не переделывать.
– Тут чисто и уютненько, – говорила жена, фру Элза. – Умерь свои неуемные фантазии, Артур.
– Мои милые прелестницы, – ответил Неуманн. – Я старый подкаблучник, но поверьте – я сделаю все так, что вам здесь понравится еще больше.
– Па, но ты же обещал купить мне мерлушку…
– Я куплю мерлушку, моя злюка… Я здесь буду все делать сам. Кто я – внук лесничего или белоручка?!
– Артур, но твои фантазии, – сказала фру Элза, – не должны отражаться на бюджете семьи!
– Хорошо, любовь моя! Ни одной марки из нашего бюджета не пойдет на реконструкцию. Я сокращу курение и летом не поеду в Пярну.
С тех пор вот уже пять лет Неуманн занимался перестройкой этой мызы. Свой первый отпуск он потратил на то, чтобы ободрать обои, снять линолеум, обить штукатурку в зале. Неуманн старался все делать сам – только изредка к нему приходил рыбак Лахме, и они сидели при керосиновой лампе, играли в подкидного дурака и обсуждали, где достать хорошую сосну и как по-настоящему заморить дубовые балки, чтобы потом пустить их по потолку на веранде.
Сейчас мыза была почти готова. Неуманн ничего не стал делать снаружи: домик казался по-прежнему стареньким и покосившимся. Но внутри все изменилось: на веранде он сам сложил камин из валунов, привезенных с моря;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47