А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Обращался он к Олеяржу, подчеркнуто игнорируя нас с Вельской. Девушка задумчиво вертела в пальцах цветок, иногда обращая ко мне затуманенный взгляд. Прунслик не спускал с нее влюбленных глаз, я притворялся, что смотрю на улицу. Я никак не мог забыть ее рот. Когда она в первый раз улыбнулась мне, я заметил маленькие зубки, а за ними – темноту. Я видел уста, хранившие молчание.
Внезапно она посмотрела прямо на меня и сказала:
– Кажется, я вас знаю. Наслышана. Говорили дурное, но я не верила. А уволили вас из полиции подло. Я рада, что вы вернулись.
Я совершенно растерялся. Гмюнд продолжал вполголоса беседовать с Олеяржем, а Прунслик забавлялся, следя за нами. Она заметила, как подействовали на меня ее слова, но значения этому не придала.
– Мне приятно, что мы будем работать вместе. С человеком, который берет в церковь бинокль, я встречаюсь впервые. Может, перейдем на «ты»?
Я завертел головой, пораженный тем, что она меня знает, а потом для разнообразия кивнул.
– Хорошо, – проблеял я, – называйте меня… видите ли, мне бы хотелось, чтобы вы обращались ко мне просто…
Однако она меня перебила:
– В этом мы похожи. Я Розета. Жуткое имечко, правда? А ты, если не ошибаюсь, – тут она улыбнулась и подняла руку, – кажется, Кветослав. – А потом она коснулась моего лба розой, что подарил ей Гмюнд. Старомодный знак благосклонности.
Она знала мое имя, и все-таки я не казался ей смешным. Я был вне себя от радости.
Мне с трудом удалось выйти из состояния очарованности. Гмюнд рассеянно улыбался, откинувшись на стуле, и блуждал взглядом по потолку. Прунслик зачем-то съежился за спиной полковника, стоявшего у окна и смотревшего на улицу. Одной рукой Олеярж держался за горло, другой сжимал макушку. Вдруг из его правого уха вытекла жидкость, густая и черная, как гудрон. Прунслик брезгливо сморщился и завращал глазами, одновременно будто отворачивая в собственном ухе воображаемый кран. Розета поднялась, собираясь что-то сказать, но он мгновенно приложил к искривленному рту указательный палец. Его льдисто-синие глаза приказывали повиноваться, их взгляд буквально пригвоздил Розету к полу, нежданная угроза заставила ее замереть на месте. Она посмотрела на Олеяржа. Голова у того тряслась, как в судорожном припадке. Отвратительная струйка из уха стекала на плечо пиджака. Наконец судорога прошла. Он осознал, что случилось, и в тревоге оглядел нас. А затем направился к двери.
Гмюнд все еще смотрел в потолок, он словно бы ничего не заметил. Прунслик хихикнул – прикинувшись, будто закашлялся, но с расчетом, чтобы уходивший Олеярж его услышал. Розета, как мне показалось, собиралась прикрикнуть на него, но потом передумала и молча покинула кабинет. Я остался сидеть и сосредоточился на своем сердце, которое по непонятным причинам и хотело и не хотело мчаться следом за Розетой.
VIII
Церковь вот, а вот – ворота,
заходи, коли охота.
[СЧИТАЛКА]
Мы встретились в подземном переходе у метро. Гмюнд пришел один. На мой вопрос, где его спутник, он ответил следующее: я за него не волнуюсь; скорее всего, отсыпается после бессонной ночи в своем гостиничном номере. Я оглядывался по сторонам в поисках Розеты. Встреча была назначена на шесть. Гмюнд достал из кармана куртки серебряные часы на цепочке, щелкнул крышечкой и тут же вернул ее на место.
– Мы можем идти, – сказал он. – Розета подойдет прямо к Святому Штепану.
Поднявшись по лестнице на Вацлавскую площадь, мы очутились в удивительном, неправдоподобном мире. Горящие мутным огнем уличные фонари уподобились буям, которые своим светом рассеивали водяную пыль, антрацитовая ночь сошлась врукопашную с наступающим днем, зарабатывая кровавые отметины. Вода с бронзовой статуи капала в грязный сток, «дворники» на ветровых стеклах такси неумолимо отсчитывали последние минуты ночи. Зловещее место, зловещее время.
У Гмюнда было плохое настроение. На площади он спрятал мрачное лицо в воротник, не глядя ни влево, ни вправо; казалось, ему хотелось перенестись куда-нибудь подальше отсюда. Мы долго шли в полном молчании, и тем неожиданнее прозвучал его вопрос:
– А известно ли вам, когда умер пражский пешеход?
– Кто, простите?
– В прежние времена это была знаменитая личность, но нынче пешеходы остались только в книгах.
– Я не знаю. Не понимаю, о чем вы.
– Неважно. Так вот, пражский пешеход умер, когда город рассекли проспекты. С тех пор тут ходят пешком только выжившие из ума любители старины – вы, я, Розета, Раймонд и еще несколько человек. Нам угрожает опасность, и все-таки мы не сдаемся. Остальные засели в машинах, и в этом нет ничего удивительного. Они подчинились инстинкту самосохранения, испугавшись мысли, что кто-нибудь их переедет.
– Знаете, какое место в Праге я не люблю больше всего? – продолжил Гмюнд после того, как я отказался встать рядом с ним под зонтик, выглядевший в его руке по-детски крохотным. – Как раз это. Вацлавак, как его сегодня называют. А прежде – Конский рынок.
– Я тоже не люблю бывать здесь. Как вы думаете, почему?
– Ему не хватает вертикалей.
– А здание Музея?
– Чайная жестянка, усаженная птицами, которые должны отвлечь внимание от ее убожества. Ярмарочный балаган, построенный Шульцем в стиле неоренессанс, пародия на античный храм. Лучше бы они оставили здесь Конские ворота, те были хотя бы бесхитростны, как и прочие старинные постройки. Но все ценное разрушено. Когда-то здесь стоял дом «У Лготку» с изумительной башней, но он пошел на слом, и дома «У Цисаржских» и «У Жлутицких» на углах Индржишской и Водичковой тоже; а ведь их украшали настоящие ренессансные обзорные башни. Коробка Музея, несмотря на свои размеры, не шла с ними ни в какое сравнение: его здание так плохо спроектировано, что не может служить доминантой. А эти разрушенные башни главенствовали над средней частью Конского рынка, над площадью, которую Лилиенкрон назвал когда-то прекраснейшим местом в мире – наверняка и из-за этих башен тоже. Вообще-то они должны были уцелеть, однако в начале двадцатого века возле них возвели так называемые дворцы, пятисотметровые блоки, просверленные пассажами, точно эмментальский сыр. Эти постройки затмили их, превратили в сторожевые будки у исчезнувших застав. Как может выглядеть башня, притулившаяся возле гигантского дома? Как попрошайка у роскошного банка.
– Я слышал о новой стеклянной башне, которую собираются построить где-то на Мустке.
– Храни нас от этого Господь. Архитекторы двадцатого века не знают, что такое смирение, и наказание им за это – импотенция. Однако, говоря о вертикали, я имел в виду нечто иное. Как видите, Вацлавак похож на вермишелину длиной в три четверти километра и, надо отдать ему должное, неплохо справляется с ролью греческой агоры. Но разве допустимо, что здесь нет ни единого храма? До Девы Марии Снежной отсюда рукой подать, однако с площади эта церковь не видна. И Святой Индржих тоже, не говоря уже о Святом Кресте на Пршикопе, а ведь это самый приметный из всех пражских храмов. С глаз долой – из сердца вон. Меня совершенно не удивляет, что Прага за последнее столетие так опустилась. Отвратительный город плодит отвратительных людей.
Я в изумлении взглянул на него – с чего бы это человек, которого я едва знаю, вздумал со мной откровенничать? Или я встретил родственную душу, или ему известно обо мне больше, чем я предполагаю, и он надо мной издевается. Его лица я не увидел, помешали поля шляпы и поднятый воротник.
Я посмотрел на толпу, валившую по тротуару. Мертвенно-бледные прохожие и впрямь возбуждали отвращение; подобные вампирам, они мчались нам навстречу и дорогу уступали весьма неохотно. Даже в этот ранний час путались под ногами сутенеры; какие-то мошенники предлагали Гмюнду поменять валюту. Мы прошли устье Краковской и В Смечках. Туман душил сияние фонарей, дождь потихоньку ослабевал, лица прохожих просвечивали сквозь темноту, как подкладка сквозь протершийся фетр. Автомобили еще не приобрели цвет, просто одни выглядели светлыми, а другие – темными, без каких-либо полутонов. Час цвета только должен был пробить.
– Простите, – спокойным голосом обратился ко мне Гмюнд. – Простите мне мою несдержанность. Я не привык так рано вставать, предпочитаю поспать подольше. Однако сегодня мне нужно оказаться в церкви еще на рассвете, я намереваюсь увидеть нечто такое, что позже увидеть попросту нельзя, – хочу посмотреть, как первые лучи солнца освещают тот или иной неф храма, изучить их игру на резьбе и росписях, на колоннах и плитах пола. Ничего особенного я вам не обещаю, стекла в окнах пока обычные; но если мне позволят, я позабочусь о том, чтобы там появились копии первоначальных витражей. Окна узкие, света там всегда было мало. Тем важнее этот свет. Мы должны выбрать яркие, но при этом не слишком насыщенные тона.
– А разве вас не беспокоит, что игру света некому будет оценить? В такую рань служба еще не началась.
– Мне это безразлично. Храм не становится более пустым оттого, что там нет вас или меня. Мало того: я убежден, что храм вообще никогда не пустеет. И как знать – возможно, обстоятельства изменятся. Витражи продержатся в окнах не менее пяти десятков лет, а то и дольше. Нас уже не будет, а окна останутся.
– Вы говорите с такой уверенностью…
– Положа руку на сердце, ни в чем я не уверен. Тем более мне нельзя уклоняться от цели – ведь я должен убедить самого себя, что мои старания имеют смысл. Храм – это обитель Бога; каким его возвели, таким он и должен остаться. Если изначально витражи в окнах были разноцветными, то наш долг – восстановить их, не задавая лишних вопросов.
– Даже если в храм никто никогда не зайдет?
– Да.
Мы свернули на Штепанскую. Я попытался придумать, как сменить тему разговора, от которого мне стало жутко. Рыцарь словно угадал, о чем я думаю, и сказал:
– Мои предки со стороны Газембурков всегда были католиками. Они происходили из Уштека, городка в глухом уголке Чехии. В шестидесятые годы четырнадцатого века Вацлав Газембурк не поладил с Верками из Дубе из-за каких-то земель, трижды сразился с ними и трижды оказался побежден. Два его замка были сожжены дотла. Разорившийся и израненный, он со своими сыновьями перебрался в Прагу и купил несколько домов в Новом Городе. Вацлав поступил на службу к королю, сопровождал его в путешествиях в чужие края и надолго стал его ближайшим советчиком. А потом, за год до своей смерти, Карл приказал его казнить – к удивлению всей страны. О причинах этой казни, затронувшей весь наш род, летописцы и словом не обмолвились. Скорее всего, таково было желание самого императора: да, он карал, но не посягал на честь фамилии и никогда не мстил потомкам. Имущество Вацлава из Газембурка не перешло к короне. Мы лишились его позже, стараниями утраквистов. Дома были сожжены, а те, кто выжил, перебрались в немецкий Любек. Там Газембурки осели надолго. В семнадцатом веке нам был дарован наследственный рыцарский титул – за то, что Индржих Газембурк, заседавший в городском совете, раскрыл некий заговор и спас город от гигантского пожара. С тех пор мы отказались от прежнего герба и оставили только титул рыцарей из Любека.
Я сказал, что тоже родом с севера и потому мы с ним земляки. Гмюнд коротко ответил, что знает об этом. Ясно было, что он собрал обо мне подробную информацию. Но где? И зачем? Впрочем, расспрашивать я не хотел, во всяком случае до поры до времени. Работа на него была для меня слишком важна, я не собирался рисковать ею. Мы быстро шагали по Штепанской, и постепенно нам стал открываться вид на храм.
– Мы неплохо жили до шестидесятых годов прошлого века. В то время мои предки уже водили дружбу с датским домом Гмюндов – в Дании у меня тоже есть корни. Одна часть семьи осталась в Любеке, другая вернулась в Чехию. Это было первое возвращение Газембурков на родину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48