А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

3. Шеховцовым, мещанином, владельцем небольшого домишка, коим заканчивалась улица и за коим струилась река и лежало широкое пространство Воронежской губернии – с лугами, лесочками и пестрыми лоскутами мужицких полей.
Но именно фамилию Шеховцова из всех вышеназванных мы подчеркиваем особо, двойною, так сказать, чертой: с названного господина этого, а вернее, с его скромного жилища все и начинается.
К событию, о котором поведал крестный, каждый, разумеется, отнесся по-своему. Кто, просто, разинув рот, остолбенел, кто с подозрительностью, даже раздраженно («Ишь, гладкой черт, с жиру, видать, бесится!»), кто восторженно, как, например, дергачевские гимназисты (сидя на заборе, кричали «гип-гип-ура»), а кто и равнодушно.
К последним принадлежал упомянутый выше Самофалов. В сей памятный день, находясь на крыше строящегося особнячка (где порицал кровельщиков за мелкие изъяны в работе), он видел шутовской въезд преотлично, однако нимало не удивился таковому и лишь заметил вскользь: «Сморчок-коняшка, а деньги небось плачены нешуточные…» После чего сурово призвал мастеровых не пялить зенки на диво, а продолжать свое дело прилежно.
Барыня же Забродская выразилась кратко:
– Комедьянтов нам только не хватало!
И, прибавив к сказанному неудобное извозчичье словцо, отворотилась с презреньем. Она три языка знала, умела и по-французски, и по-английски, окончила в Женеве медицинский курс, но, увлекшись идеями графа Толстого, остригла волосы а л я м у ж и к, стала носить вонючий овчинный кожушок, смазные, простого товару сапоги и, случалось, не хуже иного ломовика могла запустить звучным матерком.
Событие, как сказал Иван Дмитрич, «произвело фурор», наделало шуму не только в затхлом, засиженном мухами тесном мирке Мало-Садовой; нет, оно, событие то есть, привлекло внимание местной администрации и даже черного духовенства.
Его высокопревосходительство, господин начальник губернии, увидев диковинный кортеж из окна своей резиденции, изволил укоризненно покачать головой: «Клоунские кунстштюки-с!» – и сказал в телефон полицмейстеру, чтоб присматривал за гастролером, чтоб не случилось, как в Петербурге, где сей дерзкий буффон создавал беспорядки на улицах, вот так же разъезжая в колясочке, кидая в толпу какие-то металлические кругляшки с изображением своей особы…
Наконец, лицо духовное, келарь Алексеевского монастыря отец Кирьяк, случайно оказался втянутым в недостойную клоунаду, в шутовское а н т р е, если можно так выразиться. В тот утренний час благочестивый чернец поспешал в бакалейно-колониальный магазин купца Мозгалева, дабы закупить в оном кое-какую провизию для иноческой трапезы. С тишайшей Введенской улицы завернув на Большую Девиченскую, он был повержен в изумление вдруг увиденным: да, совершенно как крестный рассказывал, – шарабан и лошадка, и господин прешикарнейший в черной крылатке, с легкими тесьменными вожжами в руках, и пес страховидный на подушечке, рядком с господином…
– Свят-свят-свят! – перекрестился отец келарь. – Соблазн, соблазн, господи, помилуй! Да что ж это деется, милостивые государи! В отделку ведь особачились образованные господа!
Но, перекрестившись и отплевавшись с негодованием, отец Кирьяк не удалился от соблазна, а, будучи человеком весьма любознательным, легкой трусцой поспешил за колясочкой, да так, позабыв, за чем шел, и протрусил по Большой Девиченской и по Мало-Садовой – до самого конца, остановись тогда лишь, когда и колясочка остановилась у замеченного нами домишки В. 3. Шеховцова.
Тут старая раскоряка-рябина росла. Привязав гривастую лошадку к раскоряке, господин не спеша проследовал на лысый пустырь, круто спускавшийся к реке; следом за ним и пес безобразный, чудовищный заковылял. Стоя на самом краю кручи, они чрезвычайно отчетливо, как вырезанные из черной бумаги, виделись отцу Кирьяку, ибо фоном им была лазурь небес с погожими пухленькими облачками. Любопытствующий чернец так и впился жадным взором в богомерзкую пару. Ветер трепал крылатую одежду франта, который размахивал тросточкой, что-то, видимо, объясняя собаке, а та (тьфу, тьфу!) приподнялась и встала на задние лапы… И казалось со стороны, будто необыкновенный господин толкует с собачищей о том о сем и что-то как бы вопрошает у страшилища, советуется, а оно лапой эдак – в сторону, туда-сюда, – ух, дескать, и наворочаем же мы тут с вами делов… ух и наворочаем!..
Отец Кирьяк не мог долее терпеть такой страх, такое противоестество, такую богомерзость. Подобрав подрясник, кинулся бежать прочь и лишь на монастырском дворе опомнился, что провизию так и не закупил. А на обед в келарне нынче прела тыквенная каша, которую надлежало полить подсолнечным маслицем. «А, пес с ними, с битюками! – решил отец Кирьяк. – И с конопным, поди, сожрут!»
Не более как через час вся обитель уже судила и пересуживала Кирьяковы несуразные россказни, и даже до самого викарного епископа дошли келаревы непотребности. Сокрушенно махнув старческой куриной лапкой-ладошкой, преосвященный страдальчески пролепетал:
– Господи, господи! Почто у самых врат святых творится подобная пакость… И как ты терпишь, сладчайший Иисусе!
Ну, у врат не у врат, положим, но в близости непосредственной: из окон второго этажа монашеского общежития, из иноческих келеек, прекрасно просматривались и дом, и пустырек на взлобке горы, завершающей Мало-Садовую улицу.
А франт в черной крылатке, вдоволь налюбовавшись просторным ландшафтом, зримым с бугра на десятки верст, велел собачище сидеть в шарабане смирно, а сам важно проследовал к дому В. 3. Шеховцова, где пробыл не более получасу. Эти полчаса и предопределили блистательную будущность Мало-Садовой улицы.
Ибо странный господин, так фантастически появившийся на ней, был не кто иной, как всемирно знаменитый артист Анатолий Леонидович Дуров, «король шутов», как он любил говаривать.
– Но не шут королей! – значительно добавляя при этом.
Вот именно с этой буффонады и началось.
Как всякий истинный артист, Анатолий Леонидович в житейской своей непрактичности мог легко поспорить с любым желторотым гимназистом. Область чиновничьего крючкотворства, искусство сочинения деловых бумаг и прочие канцелярские премудрости были ему чужды и даже омерзительны.
Покупка поместья и дома сопровождалась потоком ненавистных бумажек; всевозможные купчие крепости, прошения, заявления, чертежи каких-то планов, бесконечные цифры, обозначающие сажени, аршины, вершки… Нет, это было не по нему, это отравляло жизнь. Конечная цель покупки – покой, забвение, сельский ландшафт, располагающий к свободному творчеству, – оказывалась за высоким, неприступным частоколом юридических формальностей. Необходим был человек – друг, помощник, провожатый в дремучем лесу канцелярий, контор, гражданских и полицейских присутственных мест.
Но где, где найти такого человека?
В искусстве многое свершается по наитию. По вдохновению, что ли, выражаясь старомодно. Словно зарница блеснет вдруг во тьме и – боже ты мой! – вот она, находка – остроумная реприза, две строчки стиха, целый диалог, даже сценка… и с кем бы вы думали? – со свиньей, почтенные господа!
С обыкновенной хавроньей.
Это не новость, конечно. Та?нти давно возится со свиньями. У него чушки, представьте себе, в кружевных панталончиках вальсируют и кланяются публике, – не правда ль, забавно? Всем смешно, все довольны; с потешной, размалеванной рожей Танти раз до пяти выбегает н а к о м п л и м е н т… И сам господин полицмейстер благосклонно легонько, как бы шепотком, похлопывает белыми лайковыми перчатками… И господин Пастухов, редактор небезызвестной смрадной газетки явно полицейского направления, благодушествует: «брау! брау!»
Теперь, господа, возьмем дуровскую хавронью. Перед нею, вообразите, – кипа газет; она недовольна, раздражена даже, одну за другой отбрасывает, извините, рылом, и лишь пастуховский листок приходится ей по вкусу: она со сладострастным хрюканьем облизывает все четыре его странички, вплоть до подписи редактора…
Взрыв, рев, хохот.
Но вместо комплимента – полицейский пристав, а в дальнейшем – неприятный разговор в жандармском управлении.
Вот вам несравненный артист, клоун Анатолий Дуров!
Так о чем, бишь, мы? Ах да… Наитие.
Чем, как не наитием художника, была мысль об истинном назначении великолепных шелковых гардин в роскошной московской квартире Николая Захарыча, опекуна? Тех самых знаменитых гардин, из которых Тереза, умница, смастерила в ту пору еще безвестному Анатолию небывало богатый клоунский костюм, положивший начало славе… Ах, господа, если признаться, так ведь некогда и сама Тереза была наитием! Впервые увидел ее мимолетно: розовый с серебром луч скользнул по манежу в вихре конского топота, в веселом смерче летящих из-под копыт опилок… И бешено заколотилось сердце, и понял, что это – судьба, рок, называйте как хотите… И пусть немка, пусть лютеранка, – все пустяки, при чем религиозная рознь, когда – любовь!
Любовь!
Итак – наитие.
Уличка дремотно безмолвствовала, непроезжая, поросшая лопушками и гусиной травкой. Ярмарочными свистульками перекликались иволги в дремучих садах. Спелые вишни свешивались через ветхие заборы, по серым доскам которых ползали красные с черными точечками жучки, именуемые детворой с о л д а т и к а м и.
Тут стоял прелестный, в четыре окошка дом, выкрашенный бурой краской. Фонарик с номером над воротами извещал прохожего, что владельцем дома является некто С. В. Терновской. Та же фамилия красовалась и на белой эмалированной табличке, прикрепленной к парадной двери: «С. В. Терновской. Присяжный поверенный». Звонок представлял собою подобие медного блюдечка, вделанного в деревянную створку двери, с медной же шишечкой посредине, вкруг которой вилась черненая надпись: «Прошу повернуть».
А в доме сладко, томно вздыхала музыка – виолончель, скрипка и чуточку расстроенный рояль. Удивительная чистота, прозрачность мелодии, какая-то мечтательность в нежнейших ее переливах непостижимо, зачарованно повторяли в длинных, тягучих звуках дремлющую прелесть этого ясного предвечернего дня, глубину спокойного неба с легкими розоватыми облаками… Эту милую, поросшую зеленой травой уличку, этот уютный опрятный дом, ласково поблескивающий чисто вымытыми стеклами окошек…
Движимый все тем же драгоценным чувством, Анатолий Леонидович позвонил. Дверь открыл красивый мальчик в студенческой тужурке. На вопрос Дурова – дома ли господин Терновской, – широко улыбнувшись, ответил:
– Дома, пожалуйте. Нынче у нас музицируют…
Это был Александр, старший сын Сергея Викторовича.
Теперь вот и рассудите, что такое божественное наитие артиста.
Этим вечером в доме С. В. Терновского самым чудесным, нет, самым даже невероятным образом оказались все те, кто впоследствии составили круг подлинных друзей Анатолия Леонидовича в воронежский период его великолепной жизни.
Ну, разумеется, во-первых, сам хозяин. Его внешность легко себе представить, взглянув на известную композицию художника Н. Д. Дмитриева-Оренбургского «И. С. Тургенев на охоте в окрестностях Парижа»: богатырский рост, седые кудри, пенсне в черепаховой оправе на черной тесьме.
Воронеж тех лет был невелик, каких-нибудь семьдесят пять тысяч жителей, добрая половина из которых знала Сергея Викторовича если не лично, не коротко, то по его служебному положению или, на худой конец, по табличке, прибитой к двери дома на тихой зеленой уличке.
Что до Семена Михайловича Чериковера, ну, того уж подлинно весь Воронеж знал. На Большой Дворянской, насупротив новой гостиницы «Бристоль», подобное геральдическому знаку (ежели не сказать – знамению небесному), высоко над тротуаром, над толпами гуляющих горожан возносилось исполинское синее пенсне, владельцем которого и был С.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29