А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Что генералу Куропаткину не армиями командовать – гусей пасти.
Однако война была где-то далеко, на краю земли, о ней лишь слухи шли, а вот тут, дома, под боком, затевалось, кажется, кое-что погрознее Ляояна.
Великую Российскую империю корчило.
Вспоминались слова младшего Терновского: «Вот-вот разразится, неужто не чувствуете?» И еще – о баррикадах, по какую, мол, станете сторону.
На днях опять разговор с Александром. Зашел поздравить с воронежским успехом:
– Очень, знаете, собачка ваша красноречиво выла. По городу только и разговоров, что о вашем номере.
– Спасибо, Санек.
– Не за что. Вам спасибо. Но вот вопросик позвольте: запретили?
– Да нет, не то чтобы…
Дуров нахмурился. Принялся, как это часто делал в замешательстве, пристально разглядывать камушек на перстне.
– Понятно, – насмешливо покивал Александр.
– Что? Что тебе понятно? – вспыхнул Дуров. – Что-о?
Ударился в скучные, путаные объяснения: в дни, когда отечество отражает удары врага… когда на полях сражений гибнут русские люди… долг патриота… святая обязанность… всемерно поддерживать…
– Кого поддерживать? – холодно спросил Александр. – Кучку негодяев, которые именуют себя правительством? Ну, это уж, знаете…
– Так ведь бьют же нас японцы! – воскликнул Дуров.
– И очень хорошо, что бьют, – загадочно как-то, непонятно сказал Александр. – Скоро сами увидите…
Разговор прервали барышни: «Идемте, идемте, Саша! Послушайте новую пластинку с Плевицкой, чудо! Извини, папочка!»
Исчезли пестрым легким облачком. «Дышала ночь восторгом сладострастья, – обмирала, захлебывалась знаменитая певица, – неясных дум и трепета полна…»
– Ах, черт возьми! – сказал Дуров. – «Неясных дум»… Похоже, что действительно скоро…
Тому доказательством, помимо всего, было Пронино возвращенье.
Он появился с неделю назад, неожиданно, пьяный, какой-то весь словно бы почерневший, ожесточенный. Ходил по городу, срывал с тумб афиши «Русский богатырь»… и так далее. На городового, который попытался остановить его, глянул так, что тот отступил, стушевался: «Что с ним сделаешь… Одно слово: медведь!»
Братья Никитины встревожились, зазвали в ресторан, угощали, улещивали. Проня угощение принял, но выступать отказался наотрез, ни за какие деньги.
– Губишь, Проня! – взывали братья.
– А я с вами договаривался? – возражал богатырь. – С чевой-то вы взяли…
– Так ведь всегда же бывало…
– Всегда бывало, а нонче – нет.
– Да что ж так?
– Не желаю господ тешить.
На Мало-Садовую явился под вечер. У калитки господин Клементьев преградил дорогу:
– Куда?
Проня его легонько отстранил.
– Куда надо, туда и иду, – громыхнул грозно. – Рассыпься, пожалуйста…
Но в дом не вошел, уселся на ступеньках веранды, сказал, чтоб кликнули Анатолия Леонидовича.
– Батюшки! – выходя на веранду, удивился Дуров. – Не то Проня? Слыхал, слыхал… Что ж ты это братьев-то стращаешь?
– А ну их, сволочей, в трубу! – мрачно сказал Проня. – Ксплуататоры!
– Ого! – засмеялся Дуров. – Каких словечек набрался!
– Верные слова… Как есть ксплуататоры. Нет, скажешь?
– Да это, положим, так. А что с ними сделаешь?
– Сделаем! – убежденно, строго ответил Проня. – Ты, Ленидыч, не гляди, что я выпимши… Меня до сшибачки напоить – это, брат, дело мудреное. Вот говорю тебе сейчас как другу: чуток осталось им барствовать… Вскорости всем сволочам шеи посвертаем, ей-бо!
– Да ты что сердитый такой? Где гулял-то? Расскажи.
– В деревню было подался, родню проведать. – Проня усмехнулся, покрутил головой. – Там ить у меня еще родная мамушка жива, браты… Годов десять, почесть, не бывал, потянуло на их поглядеть… эх!
Со страшной силой ударил шапкой о ступеньку веранды.
– Нагляделся, туды иху мать! Живут на земле, а земли нету. Шаг ступишь – господская, там – арендателева, там – монастырская… Слухай, друг, вели-ка своему барину принесть чем глотку промочить. Дюже першит…
– Пошли ко мне, – сказал Дуров.
– Не, в дом не пойду, там теснота.
Когда господин Клементьев принес графин с водкой, Проня повеселел.
– Ничего, стал быть, мужик, – кивнул на управляющего. – А то – ишь ты, пущать не хотел…
– Так я ж не знал, кто вы есть, – хихикнул господин Клементьев. – Разве я что…
– Узнал теперчи?
– Узнал-с, как же.
– Ну и ступай с богом, ежели узнал. Слухать тебе тут нечего.
Пожав плечами, господин Клементьев удалился. На его строгом лице было написано: «Мужик и мужик, хам, а чего с ним Анатолий Леонидыч хороводится – ума не приложу. Ну, да что с них спросишь: артисты!»
В деревне было смутно.
Про царя так говорили: «Черт его понес воевать, мало ему дома земли, понапрасну людей губит».
Господа приезжали в коляске. Кучер мордастый, в канареечной рубахе, безрукавка плисовая. Барышни с зонтиками, при них – барчуки. Эти ходили с кружкой, сбирали на раненых, Один мужичок возьми да сбрехни: «Чего сбирать, япошки нас и так всех подавят, как червей!» Ну, его, конечно, в холодную.
Учитель мужикам сказывал: «Какого ляду идете на войну? Пущай нас побьют, мы тогда царя сменим, лучше будет…»
– А что? – рычал Проня. – И сменим! За все просто! Я, Ленидыч, тут с вами в городе избаловался маленько, про все позабыл… А глянул, как они, мужики-то, полной ложкой лиха хлебают, так – и-и, боже мой!
Низко нагнув голову, сидел насупленным древним идолом. Русский богатырь, Проня из Мартына.
– Так, – раздумчиво протянул Дуров. – Прощай, значит, цирк?
– Да уж, видно, так, – вздохнул Проня. – Жалко, конешно… Только сам посуди, – зашептал гулко, – чего я в ём? Навроде шута горохового. На потеху. «Ломай, Проня! Нажми, Проня!» Вот жму, вот ломаю, сиволдай темный… Стыдоба, Ленидыч! Ей-право, стыдоба! Народишко мается, а я…
Встал прощаться. Ручищей-лопатой осторожно, словно боясь поломать, пожал руку Анатолия Леонидовича.
– Куда ж теперь? – спросил Дуров.
– Не знаю, – ответил Проня. – Расея велика.
Он не в город пошел – к реке. У лодочной пристани затихли его шаги.
Глухою чернотой на сотни верст лежали поля заречья, откуда, небеса рассекая красноватыми росчерками, надвигалась уже которая за лето гроза.
«Скоро, скоро грянет», – подумал Анатолий Леонидович. На верхней веранде долго сидел, курил. Вглядывался в тревожную тьму, где Проня сейчас шагал, где Россия простиралась бесконечно.
Где мужики, браты Пронины, маялись, жили на земле, а земли-то и не было: то господская, то монастырская.
На земле – без земли… А ведь это, ей-богу, тема! Нет, нет, не для танцующих собачек, извините, ваше превосходительство, опять, кажется, придется огорчить… Что ж делать! Ремесло.
Молнией озаренье вспыхнуло: земля в горшочке.
Злобная улыбка сверкнула из-под усов: один махонький горшочек. Махоточка карачунская.
Только и всего, ваше превосходительство…
– Разрешите?
Что в этот вечер творилось в цирке!
Трещали скамейками. От дыхания множества людей мутнели яркие лампы. Рев восторга распирал брезентовый купол балагана; он, казалось, вот-вот сорвется и мутновато-красным шаром улетит в грозовые облака.
И присудят ли самофаловскому мойщику Янову за победу над немцем Фоссом обещанные пятьдесят целковых – так и останется неизвестным.
Но бог с ними, с борцами.
Хотя мойщик действительно положил знаменитого немца и тут же, на манеже, под свист и хохот публики получил обещанные Никитиным деньги. Хотя скамейки, как уже было сказано, трещали и рев стоял именно во время этого поединка, – все было ничто по сравнению с великолепным выходом Дурова.
Его встречали, как всегда, шумно, восторженно. Вместе с униформистами на манеже выстроилась вся труппа, и это по цирковым традициям был наивысший почет.
Он появился стремительно, в многоцветном сверканье парчовой одежды, в радостном всплеске оркестра, в криках и громе аплодисментов, рухнувших горным обвалом и, казалось, потрясших всю землю… На вскинутых в знак приветствия его руках сверкали, длинными сияющими огнями переливались причудливо драгоценные камни перстней.
– Люди! – воскликнул, покрывая все шумы. – Люди…
Люди всех чинов и званий,
Без различья состояний,
Перед вами я стою
И челом вам низко бью!
Жрец веселого я смеха,
Откликаюсь я, как эхо,
На людские все дела,
И моя сатира зла!
О, этот хищный оскал, сверкающий из-под франтоватых усов! И бешеный темп одна другую сменяющих шуток, реприз, акробатических трюков… Не переводя дыханья от одного взрыва хохота – к другому, к третьему!
Выражаюсь я по-русски
И не раз сидел в кутузке,
Но не брошу никогда
Резать правду, господа!
Едва окончив монолог, он сразу же как бы засучивает рукава, уходит в работу. Шесть картонных листов с огромными буквами:
ДОКЛАД
– Вот, господа, не угодно ли… Наши министры каждый день делают государю доклад… и получают за это…
Откидывается первый лист.
– Окла-а-ад! – орет публика.
– Абсолютно правильно! – летит следующий лист. – Такой наш режим для министерских бюрократов…
– Кла-а-ад! – гогочет цирк. – Кла-а-ад!
Каждый сейчас рисует в своем воображении министра: неприступен, что твой монумент, фрак со звездой, важность непомерная… До их высокопревосходительств – как до бога, не достать… С каким-нибудь там прошеньишком не сунься, куда прешь, – одно слово: ми-ни-стр! И вдруг – при твоем вроде бы участии, при оскорбительном твоем гоготе – бац! – по лысине, по лысине господину министру! По лысине!
– Кла-а-ад!
– Так их, сволочей!
– Браво! Браво!
– Но, господа, – Дуров подымает руку, и снова вспыхивают синие, желтые, фиолетовые длинные огни перстней. – Но, господа, правительство наше очень заботится о том, чтобы в государстве был…
Третий лист отброшен. Пожалуйста, совсем не трудно прочесть коротенькое слово «лад». Ан молчит ведь публика-то… Какой там к черту лад! Правительство заботится… Держи карман! От такой заботы…
– Лад! – в одиночестве, в молчании разводит руками Дуров. – Но на самом-то деле, друзья, все мы отлично знаем, что на Руси у нас сущий…
– Ад! – весело вопят сотни глоток. – Ад! Ад! Ад!
Тут уж не только министру по лысине, тут уж – хватай выше…
И назвать-то – так оторопь берет.
– Ад! – беснуется публика. Хохот, рев, аплодисменты.
Откуда ни возьмись, на манеже – дог, наш старый знакомый, с каким лет пять назад впервые в смешной колясочке появился Анатолий Леонидович на Мало-Садовой.
Страшен, мордаст, грозно, басовито рычит на потешного раскоряку-пеликана, зажавшего под крылом папку с надписью «Дело». Кланяется неуклюжая птица, приседает, всем существом своим показывая страх перед начальством.
– Эх ты, подхалим, трус несчастный! – смеется Дуров. – С таким-то носищем дрейфишь перед его высокоблагородием!
– Дал бы разок-то! – кричат с верхотуры.
– Бей, не робей!
– Га-га-га!
Но до чего же стремителен разбег представления! Не успели углядеть – когда это? – в руках Дурова глиняный карачунский горшок… с чем это? С чем? Батюшки, с землей! Одной рукой прижал к боку, другой разбрасывает землю направо, налево, горсть за горстью… Летят черные комья, рассыпаясь о барьер, ляпая чернотой белый песок манежа.
– Позвольте, в чем дело? – испуганный, выбегает шпрехшталмейстер. – Что это вы делаете, Анатолий Леонидыч?
– А ничего-с, – продолжая раскидывать землю, смеется Дуров. – Землицей оделяю мужичков… Что ж им, беднягам, без земли-то? Та помещичья, эта арендаторская, а мужичку где взять? Вот и оделяю, как могу… Маловато, конечно, да что поделаешь… Извините, господин шпрехшталмейстер!
Итак, уважаемая публика, представление продолжается! Всемирно известная собака-математик, поучительный пример для гимназистов, получающих двойки по арифметике…
Лильго, ко мне!
Неслышно, крадучись, пришла осень.
Была пестрота сентябрьских садов, тишина. Разъехалась веселая компания цирковых артистов. Борцовский чемпионат отшумел;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29