А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Бунины живут в нищете, но они чисто живут.
– Ты сможешь жить, как Бунины? Ты ж привыкла кормить детей продуктами с рынка!
– Если ты устраиваешь приемы для своих бандитов, так что же мне, детей лишать того, что вы себе можете позволить?! Я всю твою камарилью терплю только потому, что могу благодаря этому кормить детей свежими продуктами с рынка!
– Господи, ну как можем мы жить вместе, Лена? Я мечтаю о том лишь, чтобы забиться в нору и писать! А ты ведь, верно, думаешь: «Если б хоть писать мог...»
– Не говори за меня.
– Ты всегда за меня говорила. Ты придумывала за меня моих любовниц. Ты всегда стыдилась того, что я пишу. Ты всегда хотела, чтобы я был только издателем. Ты стыдилась меня в доме своих родителей: даже из-за стола уходила, когда я начинал читать стихи...
– Это неправда.
«О чем они, господи? — недоуменно подумал Штирлиц. — Ведь как больные говорят, как тяжело больные... Мир трещит, война начинается страшная, на жизнь или смерть, а они этакую ахинею несут!»
– В самом начале, — продолжал между тем Омельченко, — когда я взбаламутил тебя, когда ты еще не увидела меня в моем доме, в нашей с тобой первой конуре, пока ты не поняла, как мне приходится зарабатывать, ты слушала меня, даже любовалась мной — не думай, у меня тоже память есть, а вот потом, когда мы остались одни и когда я стал в твоих глазах тем, кто я есть, вот тогда...
– А зачем ты говоришь за меня?
– Ничего я не говорю... Не жизнь у нас, а зеленая тина...
– Вот бы в ней и утопиться.
– А не пугай. Хочешь топиться — топись. Я слишком устал, чтобы бояться, Лена. Я только хочу дождаться и сесть писать. Тогда я смогу обеспечить вас, а мне, кроме хлеба — и ты это знаешь, — ничего не надо. Масло и колбаса нужны вам.
– Мне? (Штирлиц почувствовал презрительную усмешку женщины.) Мне хлеба не надо. А колбаса, ты прав, нужна. Твоим детям.
– Ужас какой нас со стороны послушать, — со вздохом сказал Омельченко. — Вот-вот свершится то, о чем я мечтал эти годы, чему отдавал себя, а тут...
– Не я в этом виновата.
– Я?
– Конечно.
– Бессовестный ты человек, Лена.
– Нет, это ты бессовестный человек! Из-за тебя я научилась лгать, окунулась в грязь, чтоб не сходить с ума из-за любви к тебе — клин клином выбивают, из-за тебя я ненавижу себя!
– Это оттого, что забот при мне не ведала.
– Премного вам благодарны! Спаситель-батюшка! Я родила твоих детей, и ты обязан их содержать! Как любой порядочный мужчина.
– А ты обязана принимать меня таким, какой я есть, — во имя того, чтобы я содержал их так, как содержу! И не болтать, чтобы я «все бросил»! Если я брошу мои дела, ты первая запоешь через полгода! «Бросать» можно дантисту — он ничем не рискует, да и золота припрятано! А я — политик!
– Политик, — с усталым презрением повторила Елена. — Осточертели мне наши выяснения отношений хуже горькой редьки!
«Больное самолюбие — самая страшная форма деспотизма, — подумал Штирлиц. — Этот «политик» с супружницей бичуют себя двумя плетками. Одна из них — ощущение собственной малости, вторая — желание стать могучим. Он хочет стать великим политиком и поэтом, она — настоящей матроной,хозяйкой, которая задает тон дому. Нашла кого ревновать! А я обманулся: она показалась мне умненькой. Она же его действительно ревнует! Ревность — это злодейство в страдательной форме. Только такой злодей особенно несчастен, потому что живет в плену собственных горячечных представлений. А «политик» мучает себя ложным сознанием вины, потому что, если бы он смог подняться до понимания вины истинной, он бы освободился, он бы смог тогда все бросить, сесть и писать, если ему действительно есть что писать. Но он мал и слаб, чтобы понять высшую вину... Да и потом, может ли квислинг понять вину? Фашисты и сильны тем лишь, что исключили понятие вины из практики взаимных общений. Но мы все равно разобьем их. Мои здешние хозяева говорят о примате расы. В этом их обреченность. Мы говорим о примате идеи равенства людей. Они говорят о будущем господстве. Пойдут за Гитлером все пятьдесят миллионов немцев? Нет. Пойдут те, кто может носить автомат. А это десять миллионов. За ним не пойдут умные немцы, не пойдут поляки, чехи, французы, сербы, норвежцы, потому что ониоккупированы. Все, кого унизили, пойдут против. Значит, количественный перевес за нами. Сейчас самое главное — выдержать, выиграть время, ибо оно работает на правду больше, чем на неправду. Это факт. Во временном отдалении люди точнее различают, кто был враг, а кто — друг. И человеку нормальному противно зло, он мечтает о добре. В этом — наше спасение. В конечном-то счетевремяслужит добру — с этим не поспоришь... Стоп. Спокойной ночи, Штирлиц, пора спать. Завтра мне предстоит не философия, но практика — ОУН».


6. ЭКСКУРС № 1: ОУН

Исследуя то, с чем ему предстояло столкнуться лицом к лицу, Штирлиц исходил из материалов, которые он собрал за эти июньские дни.
Политика, считал он, начинается с карты.
Если рассматривать Австро-Венгрию как некую историческую окостенелость, то кабинетный ученый мог бы составить хронологическую таблицу взлетов и падений, причем общая кривая, даже в моменты наибольшего подъема империи, была бы явно направлена вниз, к упадку. Конгломерат национальностей, связанных лишь честолюбивыми амбициями габсбургской монархии, не мог, естественно, развиваться, ибо развитие предполагает единство интересов значительной части общества.
Если же Австро-Венгрию рассматривать словно таинственные линии на старой европейской ладони, то не надо быть гадалкой, чтобы прочитать прошлое и объяснить его.
Гигантская держава включала в себя исконные земли Польши, Чехии, Словакии, Венгрии, Украины, Италии, Хорватии, Боснии-Герцеговины, Далмации, Словении. Монархи Австро-Венгрии тщательно следили за тем, как составлялись географические карты. Цензоры двора обращали особо пристальное внимание на то, чтобы «коронные» земли империи, то есть собственно Австрия, Каринтия, Крайна, Чехия и Моравия, Далмация и Галиция, были закрашены типографами в одинаково розовый, теплый, будуарный цвет. Всякого рода оттенки — в данном конкретном случае — карались немедленно и жестоко. Типографы, понимая, что им нечего больше делать на свете, кроме как печатать, отдавали себе отчет, какой будет их судьба: ошибись они хоть в малой малости — прогонят взашей и никуда более не пустят. Книгопечатание — заметная профессия и дело имеет не с чем-нибудь, а со словом. Придворные типографы в глубине души кляли свою молодость, когда можно было сделать иной выбор, став лекарем, архитектором, парикмахером, на худой конец. Так нет же — потянуло поближе к искусству, будь оно трижды неладно. Прогонят лекаря, так он в другом городе объявится и снова — лекарь. Не понравится монарху дворец, созданный зодчим, откажут от работы — так ведь можно и не для коронованных особ строить, а для купца или промышленника — все одно уплатят. А типографу несчастному куда? Он ведь печатал-то, он, а не кто другой! С него и спрос — по единственной и неумолимой строгости закона. Ошибка исключена — речь идет не о чем-либо, а о престиже империи. Поэтому директор монаршей типографии, печатавшей прибыльные карты империи, лично по нескольку раз проверял состав красок и старался заручиться визой чиновника, близкого к дворцовым кругам. «Коронные» земли должны быть всегда одинакового цвета, чтобы ни у кого — спаси господь! — не могло возникнуть и мысли о чем-нибудь «этаком»...
Воистину политика начинает с карты.
Громадность территорий, втиснутая в типографский лист, манит к себе полководцев, рождает тиранов, подвижников, провокаторов, монархов, трибунов.
Любой человек, мало-мальски знакомый с военным делом, мог понять, отчего Австро-Венгерская монархия была так внимательна к географическим картам: «лоскутная империя», вобравшая в себя земли завоеванные, чужеродные, тщилась тем не менее сохранить амбиции былого величия, уповая на доктрину «агрессии на Восток».
Именно австрийская монархия, испытывавшая брезгливое чувство по отношению к чужеродному славянскому племени украинцев (общественные цели которого никак не могли совпадать с целями развивающейся австрийской буржуазии), уже двести лет назад открыла в Вене духовную семинарию для украинцев, а затем, в конце XVIII века, вскоре после присоединения Галиции, во Львове эта же монархия решила создать при университете кафедры, где преподавание велось на «народном языке».
Расчет Вены был точен. Первые выпускники венской духовной семинарии, обращенные католики, пришли во Львов и организовали особые кафедры. Вновь обращенный обычно куда как более рьяно служит патрону, монарху, идее, чем тот, кому не надо доказывать свою веру и преданность, кто от рождения облечен доверием окружающих, ибо «если отец и дед нашей крови, то отчего он может быть против нас»? А тот, чьи отцы и деды были против, обязаны не словом, но делом показать себя. А что значит показать себя? Это значит исчезнуть как личность, раствориться в идее патрона, подчинить себя без остатка служению новому идолу.
Медленно накапливавшийся гнев безземельных, забитых украинских крестьян против помещичьего насилия венские выпускники осторожно повернули на поляков, таких же славянских чужеродцев. Кровавые схватки на межах, поджоги крестьянами польских шляхетских фольварков — все это ищет суда. И суд приходит — «скорый и праведный». И поляки и украинцы, таким образом, должны осознать, что справедливость к ним может прийти лишь из столицы, из «далекой и мудрой» Вены.
Все так бы и шло, но столкновения государственных интересов обычно ищут своего разрешения вовне, а не внутри. Внутри — это редко, это революция, которая немедленно «обкладывается», подобно берлоге, внешними силами, стремящимися навязать революции свой ход развития.
Все так бы и шло, но родился Наполеон, и прошел он по Европе, и всколыхнулись глубинные воды царств и монархий. Вместо России прежней, неведомой и далекой, появилась Россия иная, вошедшая триумфально в Париж, Россия, заявившая себя спасительницей Европы от узурпатора.
И вот уже ситуация меняется. Польской шляхте даются права; а украинцы в Галиции обязаны учить в школах польский язык; ставка теперь делается на давление «с другой стороны». Из Санкт-Петербурга, естественно, протест: «Галиция — славянская область, православие там было испокон веку». Дошло это до Галиции, прокатились по «коронной» земле пожары, полетели головы поляков — не австрийцев, а тех, кого Габсбурги выдвинули, как щит, перед собой: кидаются-то ведь на очевидное, в этом человек нередко подобен быку на корриде — ему бы, бедолаге, на торреро, а он все красный плащ бодает, зажатый в ладони умного мастера кровавого боя.
Петербург пытался продолжать давление. Меттерних с добрым состраданием на рассеянно-улыбчивых губах внимал, как между французскими экспромтами русских послов и обсуждением вокализов несравненной Нейбах в Опера все чаще и чаще затрагивался вопрос о Галиции. Отвечать, на это Вена предпочитала не своим языком, но языком соплеменников петербургских послов. Львовский митрополит обратился в Вену с посланием: «Мы, живущие в Галиции, не русские, и язык наш другой, отличный от великоросского».
Таким образом, факт открытого противопоставления русского языка украинскому был инспирирован Веной — после тщательного изучения «опытов» Мазепы и Орлика — через выпускников венской духовной семинарии, во имя сохранения интересов габсбургской монархии.
А после революционных событий 1846 года, когда Вена вновь сменила курс, «поставила» на украинцев, пообещав холопам землю за голову каждого бунтаря-шляхтича, семена межславянской вражды надолго проросли кровавым, пышным цветом.
Возможность польско-украинского единения была подорвана, но оставалась тревожившая Вену проблема русско-украинского, антиавстрийского единения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43