А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Родственника Мельник похоронил, вернулся во Львов, провел в монастыре у Шептицкого две недели, за ворота не выходил, а потом исчез, как растворился, — люди Рики Ярого перевели его через границу нелегально для того, чтобы — по указанию гиммлеровского ведомства — короновать новым «вождем» ОУН: Бандера в тюрьме, а ведь надо кому-то продолжать дело.
Первой акцией Мельника, после того как он был «коронован», стала акция ловкая, лойоловская: он предпринял попытку освобождения Бандеры, отправив группу для организации побега узника. Мельник понимал, что молодого Бандеру надо приблизить к себе, стать его благодетелем — вопрос освобождения вторичен. Случайно ли, нет ли, но боевая группа оказалась частью перебитой, частью схваченной.
Предсказание Шептицкого оправдалось: Мельник восстал из пепла. Жил он теперь то в Берлине, то в Вене, то в Риме, жил у немецких своих наставников, и те поняли его методическую, незаметную, аккуратную нужность. Он редко выступал, сторонился митингов и сборищ, а все больше сидел на конспиративных квартирах, редактировал брошюры для «Края», составлял схемы связей подполья во Львове и Черновцах, намечал объекты для уничтожения в Польше и в Советах, выявлял друзей, но главное — врагов, и не явных, не партийцев (те сразу понятны), а таких, кто искренне принял идею большевиков и честно служил ей, не записавшись даже в ячейку.
Свою истинную нужность он доказал, когда войска Гитлера вторглись в Польшу: вместе с немцами шли банды Мельника. Словно во времена позднего средневековья, они помечали крестом дома врагов. СС и СД во время этой кампании учли еще одно важное качество Мельника: он знал свое место, он сделал ставку на силу, и он верил, что эта сила приведет к силе и его. Так и случилось. Созданный после разгрома Польши «Украинский комитет» во главе с доцентом Краковского университета Владимиром Кубиевичем был карманным, беспрекословно подчинялся Мельнику и оказался единственной «украинской властью» на территории генерал-губернаторства, решавшей все вопросы, связанные с «нацией», не как-нибудь, а непосредственно с референтурой наместника Франка. Украинских националистов Франк поддерживал, понимая, что они вольются в боевые отряды, когда начнется очистительный поход на Восток, оуновцев использовали как полицейскую силу в чисто польских районах, а в районах украинских эту службу несли польские полицейские, которые были взяты на службу нацистами.
С начала сорокового года СД поручило Мельнику заняться проблемой крови. Необходимо было выявить всех, кто был «замаран» русским или польским семенем, — для изоляции; о еврейском даже не говорили. Мельник составил списки (в первую очередь нацистов, естественно, интересовали коммунисты, советский актив на заводах, в колхозах, интеллигенция Советской Украины). Списки были подробнейшие: на многих сотнях страниц — фамилии, имена, отчества, год рождения, место рождения, рост, цвет глаз и волос, особые приметы, адреса друзей и знакомых.
В списке не было Андрея Шептицкого, потомка галичанина — кто знает, может, в истоках русского — и польской аристократки. Не потому не было имени его в списках, что Мельник хотел скрыть это, а потому лишь, что не мог себе даже представить Шептицкого неукраинцем.
Побеседовав с «шефом» ОУН-М о тех сведениях, которые поступают из-за кордона, спросив Мельника о том, какова, с его точки зрения, прочность большевистского тыла, и выслушав ответ, угодный любому немцу, занимающему пост, — мол, тыла у них нет, это конгломерат разностей, который потечет, развалится, как мартовский лед после первого же дождя, Штирлиц пожелал собеседнику скорейшего избавления от досадного в такие дни недуга и вышел.
Диц только что кончил долгий и, видимо, трудный разговор: он сидел у телефона потный и злой.
– Замучили? — спросил Штирлиц.
– Фохт сошел с ума, — ответил Диц. — Можно подумать, что работа заключается только в том, чтобы писать отчеты и составлять таблицы. Живое дело для него не существует.
– Вы встречаетесь с Бандерой? — спросил Штирлиц, решив подкинуть Дицу нечто для размышления.
– Его опекает армия, — рассеянно ответил тот. — Наши встречаются с ним довольно редко: Канарис, говорят, отбил его для использования в тактических целях.
– Понятно, — задумчиво произнес Штирлиц, прислушиваясь к тому, как в соседней комнате молоденький фельдфебель кричал в полевой телефон: «Семь маршевых групп в район Перемышля отправлены уже вчера! Я говорю — вчера!» — Понятно, — повторил он, поразившись мелькнувшей догадке. — Но смотрите, как бы Бандера не схватил лавры первым — он значительно более мобилен, чем Мельник. Успех Бандеры даст лавры абверу, а не вам, Диц.
– Этого не может быть. — Диц забыл о своей постоянной улыбке, сразу же поняв смысл, скрытый в словах Штирлица. — По-моему, вы преувеличиваете.
«Их же оружием, — подумал Штирлиц, выходя из особняка, — только так, и никак иначе».


19. И БУДЕТ НОЧЬ, И БУДЕТ УТРО...

Связником оказалась женщина. Невысокого роста, с угольного цвета глазами и быстро появлявшимися ямочками на щеках, она показалась Штирлицу слишком уж яркой и беспечной. Это ощущение, видимо, родилось из-за того, что одета она была слишком броско: короткое платье, когда налетал ветер, открывало ее крепкие, спортивные ноги; вырез был слишком низкий — женщина знала, что она хороша, но ей было уже под тридцать, и поэтому она, видимо, перестала умиляться своей красотой и вела себя так, как это свойственно знаменитому, но мудрому поэту или актеру, — не реагируя на поклонение, не реагируя искренне, без того затаенного холодка счастья; которое сопутствует открытому выражению восторга у людей глупых и молодых, на которых обрушилась шальная известность.
Женщина была немка — Штирлиц понял это по ее произношению, по тому, как она себя чувствовала в оккупированном городе, и по тому еще, как быстро и оценивающе оглядела Штирлица. Смотреть так, чтобы моментально сделать для себя утверждающий вывод, свойственно лишь европейцам. Люди Запада, как убедился Штирлиц, жили иным качественным и временным измерением, нежели русские. Отсюда, из Европы, ему казалось, что дома, несмотря на голод, трудности и лишения, люди убежденно верили, что уж чего-чего, а времени у них в избытке. Штирлиц много раз вспоминал писателя Никандрова, с которым сидел в камере ревельской тюрьмы двадцать лет назад, и его слова о том, что русские расстояния, их громадность накладывают отпечаток на психологию человека. Расстояния России сближали людей, в то время как ущербность европейских территорий людей разобщала, вырабатывая у них особое качество надежды на себя одного. Европеец убежден, что помочь ему может лишь он сам — никто другой этого делать не обязан. Надежда на себя, осознание ответственности за свое будущее родили особое, уважительное отношение ко времени, ибо человек реализуется прежде всего во времени, в том, как он слышит минуту, не то что час. Здесь — Штирлиц поначалу скрывал свое недоуменное восхищение этим — ни одна секунда не была лишней, каждое мгновение учитывалось. Люди жили в ощущении раз и навсегда заданного темпа, этому подчинялись манера поведения, интересы, мораль. В отличие от русского, который прежде всего хочет понять, зачем делать, здешние люди начинали утро с дела, с любого дела, придумывая себе его, если реального не было. Люди здесь, словно пианисты, подчинены ритму, словно метроному, и необходимые коррективы они вносят уже в процессе дела; главное — начать, остальное приложится.
...Женщина казалась резкой в движениях, рука у нее была сухая, сильная, с короткими пальцами, но в то же время податливая — дисциплинированно податливая. Здешние женщины приучены не забывать, что они тоже способствуют достижению успеха, ибо семья начинается с женщины, а в ней ценится главное: податливая, всепонимающая, а потому много прощающая доброта.
– Как со временем? — спросил Штирлиц.
– Я уезжаю завтра утром.
– Вас зовут...
– Магда. А вас?
– Моя фамилия — Бользен.
– Фамилия явно баварская.
– В дороге ничего не случилось? Никто не топал следом?
– Я проверялась. Ничего тревожного.
– Вы из Берлина?
– Я живу на севере.
– Кто вы? Я имею в виду защитное алиби.
– Вы говорите со мной, как трусливый мужчина со шлюхой, — заметила Магда.
– А я и есть трусливый мужчина, — ответил Штирлиц, внезапно ощутив в душе покой, которого он так ждал все эти дни, — видимо, присутствие человека оттуда, подумалось ему, дало это ощущение покоя, но потом он решил, что любой человек оттуда, из дому, покоя не принесет; замечательно, что этим человеком оказалась женщина с податливой рукой и с гривой льняных волос, которые то и дело закрывают лицо, и тогда просвечивают угольки быстрых глаз и угадываются две быстрые, внезапные ямочки на щеках.
– Вы голодны, Магда?
– Очень.
– В нашем офицерском клубе можно неплохо поужинать, но там...
– Не надо. Здесь, в кафе, можно получить хлеб и повидло? Этого будет достаточно.
– Попробуем. Оттуда никаких вестей?
– Я там была зимой.
– Легально?
– Во время ужасных холодов.
– Как т а м? Понимают, что вот-вот начнется?
– А на мне было осеннее пальто — в Ростоке ведь не бывает таких холодов, как т а м.
– Где вы остановились? — поняв, что женщина лгала ему, спросил Штирлиц.
– И мне пришлось купить белый теплый платок со странным немецким названием «оренбургский».
Штирлиц улыбнулся и — неожиданно для себя — убрал волосы с ее лица.
– Я не проверял вас, но вы истинный конспиратор. Браво!
– Просто, видимо, вы не очень давно занимаетесь этой работой, — сказала женщина.
– Не очень, — согласился Штирлиц. — В этом вы правы. Можно вас спросить о профессии?
– Знаете что, не кормите меня разговорами. Будьте настоящим мужчиной.
– Вот кафе, — сказал Штирлиц. — Пошли?
Хозяин стоял за стойкой, под потолком жужжали мухи, их было много, они прилипали к клейкой бумаге и гудели, как самолеты во время посадки.
«Даже растение боится несвободы, — подумал Штирлиц, — и растет так, чтобы обойти преграды. А муха в сравнении с растением — мыслящее существо: ишь как изворачивается, лапками себе помогает».
– Вы говорите по-польски? — спросил Штирлиц Магду, и хозяин при звуке немецкой речи медленно опустил голову.
– Нет.
– Кофе, пожалуйста, — сказал Штирлиц хозяину, коверкая польскую речь. — И хлеба с джемом.
– Есть только лимонад, — ответил хозяин, — прошу пана.
– А где можно поужинать?
– Видимо, в Берлине, — тихо ответил поляк.
Штирлиц, оглядевшись, позволил себе улыбнуться — в кафе не было посетителей.
– Вы знаете адрес, где можно хорошо поужинать? Я уплачу по ценам рынка.
– За такие предложения людей увозят в тюрьму, прошу пана, я не знаю таких адресов.
– Едем в центр, Магда, — сказал Штирлиц. — Придумайте, где я мог вас встречать раньше: ужинать придется в нашем клубе.
– Что за клуб?
– Немецкий, — сказал Штирлиц, распахнув перед женщиной дверь.
– Это ненужный риск.
– Я рискую больше, чем вы.
– Неизвестно.
– Известно, — вздохнул Штирлиц.
– Вы могли встречать меня в Ростоке. Я преподаю там французский язык в женской школе. Если вы знаете Росток, то...
– Знаю. Но я не хожу в женские школы.
– Вы могли забрести на пляж.
– Какой?
– Городской. Там один пляж. Я купаюсь всегда слева, ближе к тому месту, где стоят яхты.
– Ну вот и договорились. Вы член НСДАП?
– Нет. Я состою в организации «К счастью — через здоровье».
– Получается? — спросил Штирлиц, оглядев ее фигуру.
– Знаете, передайте-ка мне лучше то, что нужно передать, и я пойду на вокзал.
– Почему на вокзал?
– Все отели забиты.
– Где вы ночевали вчера?
– На Варшавском вокзале.
– Сколько времени вы пробудете здесь?
– Два дня. У меня путевка на два дня:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43