А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


И медленно, словно прогуливаясь по Ярмарочной улице у себя в Томельосо августовской ночью, они вернулись в гостиницу.
На следующее утро в десять прибыл молодой человек из отдела криминалистики и с величайшей осторожностью и аккуратностью проделал все, что полагалось, с ключом и той частью стены, к которой чаще всего прикасались.
Плинио с доном Лотарио, обзвонив всех по телефону, убедились, что полного консилиума до полудня следующего дня собрать не удастся. Главным образом потому, что Новильо, этот государственный служащий и одновременно специалист по изготовлению рамочек, по словам его секретарши, дамы от вязального станка, неизвестно где будет до половины восьмого, поскольку в это время он разносит заказы, а с половины восьмого до восьми он обычно бывает в кафе «Националь».
Когда молодой человек с отпечатками ушел, друзья вернулись к тайнику и еще раз просмотрели бумаги и письма. Внимание их привлекло одно очень теплое письмо дона Норберто из Рима, датированное 1931 годом. По-видимому, это было первое и последнее путешествие нотариуса за границу; письмо было полно самого неподдельного восторга. Сплошные восклицания по поводу «чудес, которые предстали его взору», то и дело итальянские слова и выражения и нежнейшие приветы его рыжим дочуркам.
«Куда уходит любовь к близким нам людям, когда наступает наш смертный час? Где похоронена любовь тех, кого уже нет на свете? – подумалось вдруг Плинио. – В письмах дона Норберто, несмотря на слащавость и манерные словечки, была любовь, сильная и горячая любовь бесхитростного сердца. Любовь, рожденная в этой мрачной жизни силою взгляда, нежностью и расставанием Любовь, которая крепче земли, куда она исчезает потом? Неужели нотариус сошел на нет и, скованный могилой, ничего не чувствует? Неужели все, что было, лишь химические реакции в его мозгу? Неужели в тот последний, смертный час рушится сладостное скрещение шпаг и остается только одна шпага – та, что живет, в то время как другая, пораженная, замолкнувшая, онемевшая, ржавеет и гниет вместе с костями скелета, жилетными пуговицами, зубами и бородавками в зарослях чертополоха и других невеселых трав, в потемках, без света и выхода, на радость червям? Можно ли поверить, что столь редкостная вещь, как любовь, безудержное тяготение, нежная привязанность, глубинный сок и суть жизни, это сладчайшее из вин, жажда, сильнее которой нет, голод, которого не утолить, поцелуй, от которого дух захватывает, – все это превращается в жижу, в перегной, в могильный прах, а на долю тех, кто остается жить, выпадают поникшие знамена, ибо нет больше ветров, на которых они трепетали, и так – до конца, пока не завершится круг этой уже не находящей отзыва любви».
Он снова и снова представлял себе рыжих сестер, представлял их томительными вечерами наедине с этими письмами, с этой любовью, оставшейся в далеком прошлом, любовью сердца, которого уже не обнять. «Несчастная любовь без назначения. Чистая любовь, обращенная. в никуда, к облаку. Нет счастья этой любви, как нет счастья всему, что заваривает человек, когда мечтает и на цыпочках тянется кверху, – один обман хлебает он, обман и дождливые тучи».
Были тут письма деда и бабки Пелаес и еще каких-то родственников, друзей, подруг и, разумеется, тонкая пачка писем от Пучадеса, жениха-республиканца Марии. Они просмотрели их. В одном из них – на почтовой открытке – был стишок: «Влюбленный сказал: «Надо увидеть, чтобы заставить себя полюбить», увидел ее, и теперь сам не может забыть». И потом: «Я представляю тебя в театре, ты сидишь в кресле рядом со мной, тихонько вздыхаешь, на твоем лице – отсветы рампы и твоя белая рука в моих руках». И в другом: «Убеждения твоего отца и таких, как он – само собой, я их уважаю, – строятся на том, чтобы сохранить то, что они имеют, сохранить свое. Я же хочу счастья для всех, чтобы настал день, когда у каждого будет «свое», у каждого будет что защищать, в том числе и человеческое достоинство, права человека, уважение всех и ко всем, – словом, свобода. Видишь, я не такой плохой, как считает дон Хасинто».
Лицо Плинио, почти никогда не выражавшее никаких чувств, порозовело и чуть вспотело от нежности и щемящей тоски: «Права человека. Бедные мои, бедные. Бедные старые либералы, чувства у них превыше корысти, и так далека от жизни, так до ханжества наивна их вера в права для всех. Ну и смех, ну просто смех, какое словоблудие. Того, кто сказал: мир и хлеб, слово и порядок для всех, включая богатых, – того, кто это сказал, в нашем мире, таком, какой он есть, распяли на кресте. Порядок и закон… крепко сколоченный, жесткий и налаженный, – вот что они получали в конце концов. Бедные, мягкотелые, робкие и словоохотливые либералы. Пружина лопалась – бац! – и начиналась драчка». Ему вспомнились республиканцы из его селения. Тот, в кашне, с короткой густой шевелюрой, с книгой Бласко Ибаньеса под мышкой, как он, бывало, расписывал в казино – под прибаутки слушавших его, – как он расписывал близкий – рукой подать! – рай, когда воцарится равенство, братство и справедливость. И что стало потом? Какой трагедией, какой щемящей жалостью все обернулось! Пучадес, этот пропавший жених рыжих сестер, наверное, тоже расхаживал по знаменитым мадридским кафе, наверное, тоже читал цитаты из Бласко Ибаньеса и Дисенты; и тоже, наверное, был окрылен добрыми новшествами Второй республики; и наверняка был уверен, что в конце концов убедит даже дона Норберто. Да и кто мог быть против такой прекрасной программы?
Друзья заперли тайник и отправились обедать в гостиницу. Возбужденные тем, что увидели, они стали вспоминать Томельосо во времена республики, вспоминать те дни, которые Франсиско Гарсиа Павон, внук брата Луиса из книги «Ад», описал в своих «Республиканских рассказах» и в «Либералах».
Под вечер, поскольку никаких дел не предвиделось, они решили сыграть партию в шашки на старой, потемневшей от времени доске, которая нашлась в квартире. Давно не играли они в шашки. В былые времена, когда только что кончилась война, в «Томельосском казино», которое раньше называлось «Очаг земледельца», еще раньше – «Народный бар», а вначале – «Кружок либералов», случалось им помериться силами – «Кто кого», как говорила жена Плинио. Но со временем от клеток стало рябить в глазах, и они перешли к ломберному столу, в компанию Переса Бермудеса, аптекаря дона Херардо и Корнехо из Вальдепеньи, который когда-то был дипломированным тореро.
Так за шашками они просидели почти до семи, до прихода Антонио Фараона. Потом выкурили по сигарете, и Плинио сказал им, что они могут идти, потому что пора ужинать. Сам же он собирался перекусить в «Национале» и заодно выяснить, не появится ли там чиновник, специалист по рамочкам. Фараон с доном Лотарио ничего не имели против такого плана. По правде сказать, общество Плинио немножко их тяготило. Они договорились, что встретятся в «Гайянгос» или в «Ла Чулета», куда по вечерам стекались студенты и «добрейшие иностранки».
Они уже собрались уходить, как вдруг Антонио Фараон что-то вспомнил и, как накануне вечером, попросил разрешения позвонить. Он притащил из прихожей все телефонные книги и, нацепив очки, казавшиеся на его физиономии крошечными, принялся рыться в книгах, разложив их на столике для шашек. Ветеринар с сыщиком чуть насмешливо следили за тем, как медленно водил он пальцем по списку. Когда же он отодвинул в сторону одну из телефонных книг, глаза Плинио, всегда чуть прищуренные, впились в рекламу пива, на которой карандашом, крупными буквами было что-то записано. Он надел очки, придвинул книгу и принялся разбирать закорючки. Фараон отошел к телефону, вполголоса повторяя номер, а дон Лотарио тоже надел очки и заглянул через плечо шефа в книгу.
– Похоже на «Вилла «Надежда», шаль, Каламанчель Верх…» – читал шеф.
– Вилла «Надежда», шаль… Очень странно, – отозвался ветеринар. – А дальше, наверное, Карабанчель Верхний.
– Да… А что за шаль?
– Что вы там разглядываете с таким усердием? – спросил, входя, Фараон.
– Ну-ка, прочти, – сказал ему Плинио. – Это, похоже, вилла «Надежда», а это – Верхний Карабанчель. А вот что за шаль?
Опершись о стол, он наклонился над книгой и тут же все объяснил:
– Ясно как день. Да ведь ясно как день, – заявил он самодовольно и снял очки. – Вилла «Надежда», шале. Верхний Карабанчель.
– Вот это проницательность! – воскликнул ветеринар.
– Да, сеньор, бывают и у вас проблески, – подхватил Плинио.
– Да это, братцы, проще простого, – не унимался толстяк, очень довольный собой. – Все шале называются вилла такая-то, а в Карабанчеле их тьма.
Не отрываясь от записи, Плинио протянул им табак. Когда они закурили, ветеринар спросил:
– Ну, Мануэль, о чем это ты думаешь с таким отрешенным видом?
– Я думаю о том, брат Лотарио, – ответил тот, скребя затылок, – что записывали это наспех, на первом, что попало под руку… и записывали, наверное, разговаривая по телефону.
– Значит, ты считаешь?
– Считаю… До того, чтобы что-то считать, еще далеко. Так – пришло в голову.
Дон Лотарио сидел, прикрыв глаза от удовольствия, что Плинио оказался так догадлив, – величественно прикрыв глаза и раздувая ноздри точь-в-точь как император Гай Юлий Цезарь.
– Мануэль, я убежден, это одна из твоих знаменитых догадок и мы подходим, если еще не подошли, к эпицентру дела Пелаес.
– Успокойтесь, дон Лотарио, свет души моей, вам не хуже меня известно, что в догадках о причинах чужих поступков ошибаться можно на каждом шагу.
– Черт подери, Плинио. А почему бы тебе не дать нам с сеньором коновалом возможность за то время, что осталось у нас до ужина, сгонять на это самое шале под названием вилла «Надежда» и посмотреть, что там да как.
– Тебе, Антонио, тоже не терпится поступить на службу в Муниципальную гвардию?
– Такого желания не было, да и склонности к сыску никогда не имел, но вот попал в вашу компанию и чувствую – меня тоже подмывает… А потом, представь, если этот след ложный, то твоей славе не повредит. Мы с доном Лотарио – лица частные, сходим поглядим, существует ли это место вообще, и, если ты со своей догадкой попал в яблочко, мы тебе звоним по телефону в «Националь», и ты во всеоружии являешься. Если же дело пустое – считай, прогулялись по Мадриду, а гулять по Мадриду осенью – одно удовольствие.
– Согласен. Глядишь, сделаем тебя почетным капралом Муниципальной гвардии Томельосо, толстяк Жду вас в «Национале», и ветер вам в паруса… Только, смотрите, осторожно, не позволяйте себе лишнего.
– Не беспокойся, Мануэль. Я с ним, – с серьезным видом успокоил его ветеринар.
– Ну, ступайте, начальники.
Сказано – сделано. Пошли.
Они вышли втроем, у гостиницы «Центральная» остановились подождать, пока дон Лотарио сходит за своим револьвером – мало ли что! – потом доехали до «Националя», где Плинио вышел. И прежде чем они тронулись дальше, шеф шутливо благословил их.
Плинио вошел в огромное, просторное кафе, но Новильо из министерства там не оказалось. Было слишком рано. Одному садиться за столик не хотелось. Чтобы скоротать время, он решил пройтись по улице. Дошел до Куэста-де-Мойано. Заходящее красно-белое солнце светило ему в спину. Он медленно шагал по улице вдоль выкрашенных в жидкий голубой цвет запертых книжных киосков – точь-в-точь маленькие подмостки кукольных театров. Держась за руки или под руку, прохаживались парочки. Плинио вспомнил старые ярмарочные ларьки в родном селении. Два ряда ларьков с халвой и игрушками вдоль Привокзального проспекта.
Нищий в солдатской шинели старого образца, прожженной известью, прислонясь к стене, сосредоточенно курил. Плинио остановился, рассеянно глядя на него. Нищий показал ему кукиш и поглядел вызывающе. Плинио засмеялся и пошел дальше. Две вялые собаки что-то вынюхивали у ларьков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32