Это воистину славянское, богатырское мужество моего врага.
Днем цыган ходил на разведку в поселок, откуда мы взяли Оглоблина, и в Олечье.
В сумерки он вернулся и докладывает:
- Частей нигде нет, начальник. Но поселок надо обойти, начальник.
Он мнется. Он чем-то напуган.
Я догадываюсь: дядя Паша Алаверды что-то хочет утаить от меня, что-то, по его мнению, очень неприятное. Но я вынудил его рассказать все. Он сухо отчеканил:
- Медведева увезли.
- Как увезли?
- Приехали и забрали, начальник.
- Увезли? - вновь восклицаю я. Цыган понял мой испуг. Но он не хочет, чтоб мою растерянность заметили. Говорит о другом.
- Обойти надо, начальник. Им оружие роздали. Обойти надо поселок.
Я подавляю свой страх и пробую смеяться над ним.
- Чего ж ты испугался? Полсотни сброда с винтовками.
- Злы больно, ой, злы, начальник, - отрезает он. - Один, сурьезный такой, грозил все. Как, говорит, поймаем, так сначала суставчики будем каждому ломать за Ивана Сергеича - так звали Оглоблина. Вот так, начальник, по отдельному суставчику... хруп, - цыган показал как. Потом отошел и долго заламывал назад свои пальцы с видимой болью, пробуя, как далеко они могут загибаться в обратную сторону.
И люди мои, притихшие вдруг, с тревожным молчанием следят за ним.
Меня тревожат не эти бредни, меня поражает одно - все иностранные газеты вопят о крестьянском восстании в России против большевиков, а большевики, не задумываясь, раздают колхозникам оружие, да еще в тех районах, которые подвержены налетам банд. Как это понять? Иль большевики безумцы? Иль все эти вопли о новой гражданской войне в России не что иное, как бешенство писак?
Мне осталось одно: показать моим людям, что "черт не так страшен, как его малюют".
Иначе весь отряд будет морально скован страхом перед этим "намалеванным чертом".
Я объявляю, что мы сейчас же выступаем на поселок.
Люди покорны, но собираются очень медленно - у каждого видно страшное желание обойти поселок.
Я пробую ободрить их шуткой:
- Мы засветло поужинаем у них, а к темноте Артемий с огневиками согреет их. А то холодно, а у колхозников шубенок нет...
Но эта шутка моя не ободрила их, а напротив, усугубила их молчаливость.
Я сторонник ночных операций. Ночью, а еще лучше в скверную погоду, я ни разу не знал поражений.
Я уж хотел было задержаться до темноты, но внезапно подумал, что люди мои истолкуют это так, будто и я струсил вместе с ними перед сбродом вооруженных мужиков.
И, если они так истолкуют, тогда скверно совсем.
Я прыгаю в седло и кричу:
- Заснули? Живо!..
Поздние сумерки. Но небо белое, и от этого светло. Должно быть, ночью выпадет снег. Порой мне кажется, что уж летят снежинки и изредка холодным уколом обжигают лицо.
Мы едем прямо по дороге, открыто. В ста шагах от поселка из канавы вылезает парень и шагов двадцать бежит нам навстречу. Он в тулупе, под которым у него спрятана винтовка: одной рукой он все время придерживает полу и хочет, чтоб мы не увидели его оружия и приняли за мирного жителя.
Парень озадачен нашим открытым походом.
- Э-ей! - кричит он растерянно.
- Э-ей, - дразнит его кто-то из моих людей.
Парню, видимо, было тяжко оттого, что мы едем так открыто и совсем молча. Наш ответный звук обрадовал его.
- Вы не Черные жуки? - вновь орет парень растерянно.
Теперь я открыл, что засада в канаве. Я понимаю их положение - они боятся, что вместо Черных жуков откроют стрельбу по красноармейцам.
Мне нужно выиграть еще пятьдесят - семьдесят шагов, тогда мои люди в одно мгновение рассыплются лавой и я без малейшего урона сомну и уничтожу эту первобытную засаду.
Я кричу парню:
- Дурак, ослеп?
Но в этом и заключалась моя ошибка. Я упустил из виду, что голос мой узнают. Тут же из канавы показалось несколько голов.
- Егорша, - закричали оттуда, - Егорша, они, они...
Парень согнулся и, путаясь в тулупе, помчался назад. Кто-то из моих людей выстрелил в него, но промахнулся. Этот довременный выстрел - самый пагубный выстрел довременный - как бы разбудил мужиков, и одновременно с моей командой из канавы затрещали поразительно дружные и, как всегда на этом расстоянии, безвредные выстрелы.
Однако эти люди - оттого ли, что не расслышали мою команду, или оттого, что "черт" внезапно предстал пред ними во всем "размалеванном ужасе", столпились, лошади взвивались, визжа, кусая друг друга. Невозможно было понять - от внезапной ли тревоги взвиваются и визжат они, или от ран?
В тех случаях, когда по кавалерии открыта дружная стрельба на довольно широком пространстве, исход один: как можно скорее увести ее из боя.
Галопом мы взяли влево и скрылись за линией построек.
Но и тут, я сам не знаю почему, какое-то общее смятение овладело всеми людьми и парализовало общую волю отряда.
Я не раз испытал себя как бойца. Я никогда не считал чувство страха позором. Пресловутую "храбрость" я называю тупоумием и настоящей храбростью считаю лишь "умение поразить противника с наименьшим риском", - уверенность в бою никогда еще не покидала меня.
Но здесь сам я, испытывая какое-то странное, неведомое чувство, скакал вслед за ними, но я знаю: не чувство страха, а растерянность перед "необыкновенным" противником.
Если бы моим противником был отряд красноармейцев, тогда все было бы иначе с самого начала и я бы разбил его.
Но этот противник обратил меня в бегство лишь тем, что он "необычен".
Подобно льву, я растерялся перед ощетинившимся щенком.
Выстрелы продолжали щелкать, но уже не так густо.
Оглянувшись, я заметил, что там, где нас останавливал парень в тулупе, осталась какая-то темная группа чего-то живого, копошащегося.
Но тогда мне почему-то не пришло в голову, что это остались мои люди, под которыми, вероятно, были убиты лошади.
Об этом обстоятельстве мы и не подумали.
Лишь час спустя все мы сразу вернулись к этому вопросу: "Кто же остался там?"
Вернул нас к этому вопросу случай с монашком в кавказском поясе.
Когда мы остановились, заметили, что монашек как-то необычайно молчалив и неподвижен. Его окружили, и он, почувствовав на себе общее внимание, изумленно оглядел нас, но ничего не говорил. Кое-кто слез с лошади. Монашек, видимо, тоже хотел слезть. Он закинул ногу, но внезапно потерял равновесие и грохнулся оземь, вытянув вперед руки.
Когда к нему подошли, он был мертв.
Видимо, он не сказал о своем ранении из-за боязни, что его добьют.
- Кто-то там... на месте, - вскинулся одинокий голос.
Но мы не знали - кто. И даже не знали точно - сколько.
Как-то совсем случайно к полуночи мы остановились в той лесистой пади, где нас разыскал аэроплан.
Мне докладывает цыган. По его голосу я чувствую, что случилось что-то непоправимое.
Он сообщает, что нас догнал один из моих людей. Под ним убили лошадь, и он приехал на лошади Артемия, захватив его шинель.
Я подзываю этого человека. Из-за темноты трудно разглядеть его лицо. Меня поражает его голос - совсем чужой. Мне почему-то кажется, что не могло быть у меня в отряде человека с таким странным, "чужим" голосом.
Человек степенно рассказывает про Артемия.
Оказалось, что при первых выстрелах Артемий спешился и лег за убитой лошадью этого человека. А когда мы ускакали, Артемий сбросил с себя шинель, вскочил, поднял кверху руки и так, без шапки, в одной гимнастерке побежал к канаве, не переставая кричать:
- Родные!.. Родные... Убейте, родные!..
Человек кончил рассказывать. Я говорю ему:
- Ступай.
А он все тем же "чужим", не нашим голосом спрашивает:
- Куда же идти теперь?
Падает снег. В пади тихо, и белые хлопья вьются в воздухе медленно и торжественно. Завтра будет след. Надо немедленно идти к границе и пробиться.
Я твердо знаю, что надо поступить именно так.
Но умная мысль родилась у меня - тайно покинуть отряд и остаться в России.
У меня осталось лишь одно желание: спрятавшись, подсмотреть, что делает моя "возлюбленная" со своим новым любовником. Я вспоминаю о пакете с долларами, который дал мне англичанин, и решаюсь: завтра я открыто поведу своих людей на Олечье, приму бой и покину их.
Идет густой снег.
Все так же ровно, неслышно и торжественно.
Цыган подает мне записку, грязную и истрепанную.
Я зажигаю фонарик и смотрю записку.
Все смазано, стерлось. Но по отдельным словам я понял: это осведомительная записка Артемия к Воробьеву.
Но мне все равно. У меня даже нет уж больше злобы на английского морского офицера.
Идет снег. Белой сеткой мельтешит перед глазами и кружит голову.
Внезапно далекий окрик:
- Сто-ой, кто идет?
Все вскочили. Замерли. По-прежнему все тихо.
Через несколько минут выясняется.
Двое моих часовых решили убежать. Они отошли всего шагов на сто, как кто-то чужой окликнул их:
- Стооой, кто идет?
Мы поняли, что к нам очень близко подошел отряд.
Эта неожиданность меняет мое решение.
Я отзываю часовых, посылаю цыгана в разведку.
Мы ждем. Проходят томительные минуты. Мы жадно вслушиваемся. Кажется, что ветер вдруг стал очень громко шипеть и мешает нам.
Опять окрик:
- Кто?.. Стой!..
Окрик близок, кажется совсем рядом.
Прибегает запыхавшийся цыган.
- Начальник, во как подполз. Рукой достать, начальник. Рукой достать.
Через пять минут цыган уходит снова уж в другом направлении, и опять бесстрастный окрик:
- Сто-ой, кто идет?
Люди сбились ко мне и растерянно ждут чего-то от меня. Именно от меня, и только от меня.
Мне хочется, чтоб выросли у меня вдруг крылья, большие, бесшумные.
Я готов к чему угодно, но только бы избавиться от этого растерянного ожидания моих людей. Я слезаю с лошади и сажусь прямо на землю.
Внезапно выходит Ананий - адская машина и заявляет, что "пойдет он сам".
Какая-то надежда. Надежда потому, что Ананий, может быть, счастливее дяди Паши Алаверды.
Мы ждем.
Вот секунды, в которые всем кажется, кто-то окликает Анания. Напряжение становится болезненным.
Но проходят тяжелые мгновения, в которые, как всем кажется, Ананию непременно крикнут: "Кто идет?"
Люди вышли из неподвижности.
Кто-то шепчет, кто-то поправляет сумки, готовясь тронуться в ту сторону, куда ушел Ананий.
Я чувствую, что Ананий нашел норку.
Я встаю. Это еще больше оживляет людей.
Внезапно далекий, какой-то испуганный окрик, пронизывающий всю душу вопль.
- Сто-ой!..
Но все ждут Анания. Никто не хочет признать, что и в эту сторону нет прохода.
Словно бы вопль этот - совсем случайный, ничего не означающий.
И все потому, что в те мгновения, в которые все мы ожидали, что Анания окликнут, его не окликнули.
Вернулся Ананий и без звука лег животом прямо на снег, положив голову на руки.
Что-то решающее было в этом его поступке.
Люди вдруг перестали опасаться, задвигались, заговорили и стали спешиваться.
Словно бы все сразу решили, что нечего дальше таиться.
Вскоре запылал костер, потом другой... третий...
Никто не готовился к сопротивлению.
Конец свой они принимают безропотно и покорно, как животные.
Я тихо подзываю цыгана и говорю:
- Натрави Анания на гимназиста. Они все увлекутся, а мы вдвоем прорвемся с томсонами. - И думаю: "А с тобой покончу потом. Мне не нужен свидетель".
Цыган недоумевающе смотрит на меня. Потом соображает, скверной улыбкой оскаливает рот и отходит. Через минуту он подводит к лежащему Ананию гимназиста-поэта.
Я отхожу к лошади и делаю вид, что хочу расседлать. Я подтягиваю подпругу.
Внезапно встает Ананий и как-то подкатывается ко мне.
- Куда? Ваше благородье? - четко выговаривает он.
Я гляжу на него через плечо и незаметно растегиваю подпругу, молча показывая ему отстегнутую пряжку ремня.
Он отстраняет меня от седла и с фальшивой готовностью поет:
- Напрасно трудитесь. Приказали бы.
В одно мгновение он расседлал мою лошадь и столкнул с нее седло прямо на землю.
Пушистый снег мгновенно растаял под горячим потником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16