А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

и наконец дыхание его зазвучало, как стоны, губы сковали ее рот, руки исступленно стиснули плечи, и она ощутила, как внутри ее слились две реки – реки их страсти.
* * *
Елизавета проснулась оттого, что кто-то шумно вздыхал рядом и влажно касался ладони. Вскинулась, села, с трудом разлепив глаза, – и тихонько засмеялась, увидев, что это лошадь пощипывает травку вокруг, мягко, шаловливо прихватывая и ее пальцы. Огляделась – просохшая одежда аккуратно сложена рядом, а сама она заботливо завернута в зеленый, такой знакомый плащ. И никого вокруг...
Солнце садилось. Крепко же она спала! И не было ли все случившееся лишь сном?
Но нет – вон торчит из реки одно колесо утонувшей двуколки, а лошадь не уходит далеко, потому что ее повод обмотан вокруг запястья Елизаветы. И самое главное – плащ!
Она стиснула уголок зеленой ткани и прикусила губу, едва сдерживая слезы.
Было что-то невыносимо прощальное, безвозвратное в том, как заботливо он завернул ее в плащ и вложил в руку повод, давая возможность вернуться домой верхом, показывая, что надо лишь довериться лошади – и та выведет ее из леса... а сам ушел. Ушел, не сказав ни слова, не простившись, так же, как она ушла от него из шатра на корме «Зем-зем-сувы», но не смогла уйти от судьбы, которая вновь соединила их.
Соединила – и разлучила.
Елизавета порывисто стала на колени под красновато-золотистым сиянием закатного неба, впервые не ропща на судьбу, а склоняясь перед всеми испытаниями, которые той будет угодно наслать на нее, – лишь бы он воротился!
Боль этой новой разлуки была острой, внезапной, подлой, как удар ножа из темноты, и Елизавета, согнувшись от боли, прижимая руки к сердцу, упираясь лбом в траву, твердила одно и то же, едва выговаривая слова, захлебываясь в слезах:
– Верни мне его! Верни, слышишь? Все, что хочешь, все возьми, только его... его мне отдай, слышишь?..
Она не знала, сколько прошло времени, но слезы наконец иссякли, а тело начала бить мелкая дрожь. Глаза горели, поэтому она долго умывалась, а потом надела смятую юбку и кафтанчик, нашла на берегу гребень, выпавший из косы, тщательно причесалась, невидящими глазами глядя, как сизая мгла затемняет ровное свечение уходящего дня. Белый прозрачный серпик юного месяца проглянул в вышине. Елизавета закутала озябшие плечи в зеленый плащ, пахнущий грубой шерстью, дымом, травой, ветром... В последний раз окинув взглядом берег, она длинно, горестно вздохнула – и побрела к дороге, ведя в поводу лошадь.
Сначала голова болезненно ныла, но мерная ходьба немного успокоила, и Елизавета глубоко задумалась, шагая меж сумрачных деревьев.
Она думала о том, что в ее любви к Алексею Измайлову всегда было больше отчаянного упрямства, чем истинного чувства, а это упрямство являлось самой сутью Елизаветы, вот почему любовь к Алексею так долго и необоримо владела ее сердцем. Однако смешно говорить, что можно любить человека, даже лица которого толком не помнишь! Скорее всего она любила память о том тихом счастье, которое охватывало ее при виде Алексея, и лелеяла свою память, и готова была на все, чтобы вновь воротить это блаженство. Если подумать, Леха Волгаря она любила крепче, чем Алексея: этот человек был героем, воистину достойным преклонения, и там, на галере, она доподлинно знала, что, если сабля Сеид-Гирея перережет горло Волгаря, прервется и жизнь Рюкийе. Именно по этому человеку она тосковала все последующие годы, именно его гибель оплакивала, но светлый призрак, встретившийся ей нынче, – ожившая тень, воплощенная мечта! – был ей ближе, чем все воспоминания об Алексее или о Волгаре. Он то был, он, Елизавета знала это так же точно, как то, что сейчас идет по вечернему лесу, а с небес на нее устремила пристальный, немеркнущий, хрустальный взор первая звездочка.
– Звезда светлая, звезда ранняя, выполни мое желание, – забормотала она старую присказку. – Дай мне его, дай мне его снова, сегодня и навсегда, отныне и навеки!
Она не могла думать ни о чем другом. Вероятно-невероятно, возможно-невозможно, но это был он, он, Елизавета чувствовала это всем существом, всем телом женщины, знавшей много страсти, да мало ласки и любви. Даже спустя годы каждый поцелуй, каждое прикосновение Леха Волгаря горели на ее теле и цвели в душе неистребимо, и сегодня они отзывались, как давнее, счастливое эхо, на прикосновения и поцелуй... чьи? Алексея? Конечно! Так о чем же еще она могла молить, заклинать судьбу, звезду, реку, тихо вздыхающую за спиной, лес, затаившийся в темном молчании?..
Ох, ну почему, почему он ушел? Их наслаждение было таким острым, таким обоюдным – это несомненно. Что могло произойти в то время, пока она спала счастливым сном, более похожим на блаженство смерти?.. А если он просто так отошел на время – и с ним что-то случилось в лесу? Она ушла, а вдруг он лежит там, один, беспомощный?
Эта мысль была так внезапна и страшна, что Елизавета замерла, вглядываясь в быстро наступающую тьму.
Ночь наплывала стремительно, словно кто-то нарочно затягивал лес чернотою, чтобы напугать женщину, одиноко застывшую посреди дороги. Небо пока оставалось довольно светлым, и оттого лес казался еще мрачнее. Страх перед этой молчаливой тьмою был так велик, что Елизавета едва не вскрикнула от счастья, услыхав чьи-то торопливые шаги.
– Кто здесь? – крикнула она. – Кто вы?
В густых тенях она не могла различить путников. Но почему они не отзываются?
Елизавета отшатнулась, прижавшись к лошади, и только тут сообразила, что надо вскочить на нее – и мчаться куда глаза глядят. Добрые люди не станут молчать, когда окликает испуганная женщина, а пешие ее не догонят, как ни плоха эта кобылка.
Она закинула поводья на шею лошади, вцепилась в гриву и подпрыгнула, чтобы упасть плашмя на спину и взобраться верхом – без стремян и седла трудновато! – но за юбку схватили чьи-то руки, рванули – и Елизавета упала в объятия невидимого человека.
Это было так похоже на нападение Касьяна, что она вскрикнула от ужаса, но тут же рот ее был заткнут краем плаща.
– А ну, молчи! – пригрозил низкий, незнакомый голос. – Молчи, не то!..
– Да пусть кричит, – ответил другой голос, высокий и раздражающе-тягучий. – Здесь ни души.
– Нет уж, так оно надежней, – проворчал первый. – Э, да тут лошадка! Ладненько! Ну, ты садись, а я тебе подам нашу кралю.
Грубые руки взгромоздили Елизавету на лошадь, где ее приняли другие руки – совсем не грубые, но цепкие и нахальные до того, что она с удовольствием отвесила бы пощечину их обладателю, когда б у нее самой руки уже не были связаны. Однако она была слишком ошеломлена случившимся, чтобы надолго озаботиться такими мелочами, как наглость какого-то негодяя.
«Вольной! – думала она, задыхаясь то ли из-за кляпа, то ли от ярости. – Это Вольной, о, будь он проклят! Он выследил, он их напустил на меня. Чтоб ты сдох! Чтоб ты пропал! Чтоб ты... О господи, но где же Алексей?..»
* * *
Она тогда не знала и не скоро узнает, что ярость ее была несправедлива и бессмысленна: к этому времени Вольной уже был мертв. Удар его недолговечного дружка Касьяна оказался столь силен, что нож пригвоздил Вольного к земле, не давая шелохнуться. Но прошло несколько долгих, бесконечных минут, пока не замер ток крови в жилах, не остановилось сердце, а Вольной еще был жив, мог чувствовать, как стынут руки, мог вспоминать, предаваться последнему, безнадежному, невыносимому отчаянию, проклинать, молить... Ни господь, ни дьявол не вняли этим мольбам, и вскоре стихло его тело, изронил он душу свою, обернулась она птицею, улетела в небеса. А на земле, на чужом подворье, вдруг завыла битая собака. О нем ли, незнаемом? О себе? О цепке, на которой и она сдохнет?
Умер, умер Вольной, потеряв все, что успел приобрести. Умер – бесстрашный и предприимчивый, лукавый и дерзкий, умеющий неудержимо за собою увлекать и беспощадно разрушать, щедро награждать и жестоко карать... Его одолела сила, которая уже одолела, предала, погубила многих других – будет губить и впредь. Сила эта – любовь, и она необорима.
Самым страшным было для него, умирая, знать, что Елизавете его кончина неведома, а прознав об том, она не прольет и слезы.
Он не ошибся. Все ее мысли были не о нем. О другом. О другом!..
10. Вук Москов
То, что Алексей Измайлов остался жив и смог воротиться домой, принадлежит к числу тех редкостных чудес, которые бог иногда посылает смертным, но рассказам о которых мы внимаем с изумлением и недоверием. И даже если они происходят с нами, невольно стыдимся, повествуя о них, ибо опасаемся встретить скептическую ухмылку в глазах трезвомыслящего собеседника: «Эва куда завернул! Наплел с три короба, навел семь верст до небес!» – после чего даже собственная судьба начинает казаться чем-то неправдоподобным и невероятным.
...Много испытал Лех Волгарь, но, казалось, самым ужасным было проснуться в шатре на корме «Зем-зем-сувы» оттого, что его объятия остыли, броситься на поиски Рюкийе – и нигде не найти ее. Нигде среди живых!
Отчаяние Волгаря было тем беспросветней, что он ничего не мог понять. Трудно не отличить наслаждение от отвращения, а он не сомневался, что не вызвал отвращения у Рюкийе. Словно бы какая-то сверкающая ниточка протянулась меж ними с первой встречи у скамьи галерников, с первого же сказанного слова! Да, он взял ее силой, но скоро настал миг, который все переломил: она сама обняла Волгаря, шептала ему слова любви, горела с ним в одном огне. Так что же произошло потом, что заставило Рюкийе уйти так бесповоротно, безвозвратно, безнадежно?! Кто-то вспомнил, что слышал всплеск с кормы, на который прежде не обратил внимания; кто-то видел в волнах женскую голову, да решил, что почудилось. Но все уже было поздно, бессмысленно поздно! Берегов не видно, море пустынно, невозможно представить, чтобы из этой синей бездны кому-то удалось спастись.
Почему, ну почему бегство?! Это не давало ему покоя. «Да захоти она покинуть своего мимолетного любовника, я дал бы ей свободу в первом же порту», – горячо убеждал себя Волгарь, кривя, однако, душой: знал, что не смог, не захотел бы расстаться с нею. Снова, снова вода стала на его пути к счастью, как там, в Нижнем, и в горестных раздумьях ему казалось, что так будет всегда, что враждебный ему мир весь состоит из воды. В этом было что-то роковое и непостижимое, повергающее в тоску столь беспросветную, что Волгарю надолго сделались безразличны и в бою взятая свобода, и участь его сотоварищей и галеры.
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной галере.
Теперь к веслам прикованы были крымчаки, но вот куда должны грести эти новые гребцы? В том, что надобно воротиться в Россию, сходились все, но каким путем? Обратно мимо Турции, в Черное море?.. Да каков же был смысл брать свободу, чтобы ее тотчас потерять, ибо как пройти через Босфор, мимо Стамбула, на знаменитой галере, принадлежащей высланному из Турции Сеид-Гирею? Верная гибель! Оставалась Италия, но большинство невольников питали ужас перед столь дальними, столь чужими землями и готовы были лучше сойти на берег в захваченной османами Греции (все ж народ там православный!), чем пробираться через католическую Италию. Турки, мусульмане – это уже что-то привычное, мусульман они уже били, а итальянцы чудились столь же диковинными и опасными, как сказочные песиглавцы. Миленко в этих спорах сперва отмалчивался, а потом предложил всем идти в Сербию и уж оттуда, через Австро-Венгрию и Молдавию, пробираться на родимую сторонку: кому в Украйну, а кому и в самую Россию.
В конце концов после многочисленных словесных баталий (в славянах, как известно, согласия от веку нет!) сошлись на том, что каждый пойдет своим путем, но путь сей проляжет через гавань Рагузу на берегах Герцеговины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53