А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Ваш покорнейший слуга Шарль Лефебр
ПЯТЬ
ЗАПИСКИ ВИНЬЯКА
Ла-Рошель, 18 октября 1628 года
Только что вернулся с прогулки по городу, который все больше и больше напоминает царство мертвых. По мостовым, сквозь камни которых прорастает трава, бродят, шатаясь, высохшие фигуры людей, потерявших всякую способность говорить и жестикулировать. За последние шесть месяцев мы потеряли восемь тысяч человек, из которых только за последние две недели умерло две тысячи. У нас больше нет сил, чтобы хоронить мертвых. Из последних сил умерших стаскивают на веревках к кладбищу или к городской стене и оставляют там не погребенными. Многие незаметно умирают в своих домах. Часто они даже не гниют, настолько высохли от недоедания их тела. Некоторые несчастные, потерявшие всякую надежду найти что-либо съестное, едят любую траву, которая попадает им в руки, — от белены до красавки, они заболевают или теряют рассудок, слоняются по улицам нагишом или впадают в неистовство. Рассказывают страшные истории о людях, которые начали есть человечину. Прошли недели с тех пор, как у нас кончились последние запасы продовольствия, и люди стали варить шкуры. Мех выщипывают, кожу хорошенько скоблят, моют, ошпаривают, а потом варят так долго, что она кажется нам такой же вкусной, как свежая дичь. Если какому-нибудь счастливцу повезет и у него найдется немного жира, то он сможет приготовить что-то вроде мясных фрикаделек. Сначала я думал, что самое большее, на что голод сможет возбудить наш аппетит, — это шкуры ослов и лошадей, но я ошибся. С улиц города исчезли последние собаки — их использовали с той же целью. Некоторые мудрецы дошли до того, что обрабатывают пергамент и пытаются есть его. В дело идет не только чистый пергамент, но и покрытый буквами. Люди не боятся поедать даже старые книги. Их кладут в воду на один-два дня, они разбухают, а потом их варят, и они становятся мягкими и такими нежными, что из них можно делать фрикасе и клецки, которые начиняют травой и кореньями. Так как запасы пергамента истощились, мы перешли на барабанную кожу, которую снимают с барабанов, варят и едят. То же самое происходит с решетками сит, а когда истощится и этот источник и в городе действительно не останется больше ничего, люди бросятся к помойкам, чтобы посмотреть, не выброшено ли в спешке и сытой невнимательности что-нибудь, что можно употребить в пищу. Как я слышал, люди уже начали собирать лошадиные копыта. Раз уж в пищу пошел рог, то скоро с улиц исчезнут последние фонари — от них оторвут роговые пластины, зажарят и съедят. На свете, пожалуй, нет ничего такого, чего нельзя было бы съесть. Даже то, чем пренебрегают свиньи и собаки, подбирают, перемалывают, варят, жарят и едят люди. Недоуздки, упряжь, подпруги, постромки — каким бы старым все это ни было — режут на куски и готовят в пищу. На бойнях, где эти вещи стоили очень дорого и всегда пользовались большим спросом, не найдешь теперь даже кусочка старого ремня.
Сегодня было нападение на дом главы магистрата. Как ни невероятно это звучит, но у заговорщиков не оказалось даже сил на то, чтобы его поджечь. Из этого легко заключить, до какого состояния дошел город и запертое в нем население. На каждой утренней поверке выясняется, что гарнизон тает не по дням, а по часам. Люди превратились в исхудалые скелеты, почти не способные носить оружие, а когда идут строем, то напоминают шествие призраков. Почти никто не в силах сделать больше ста шагов, а потом валится на землю в изнеможении. Не находится даже добровольцев, которые были бы готовы или способны позвонить к проповеди.
Ввиду нашего безнадежного положения мои записки представляются мне совершенно бессмысленными, словно я пишу их на буковых листьях, которые несутся по мостовым, гонимые осенним ветром. Кольцо вокруг Ла-Рошели сомкнулось столь плотно, что мы не сможем его прорвать, и срок падения города — лишь вопрос времени. Маловероятно, что написанное мною надолго переживет стены города, которым неминуемо и скоро суждено сгореть от неприятельского огня. Я не думаю, что король и его всесильный кардинал упустят возможность навеки и навсегда уничтожить любое упоминание о нас, от которых отвернулся Господь. Лишь время от времени являет Он Свою милость, чтобы закрыть глаза кому-либо из нас. В остальном Он, кажется, узрел в наших врагах лучших слуг Своих, чем мы.
Устал я после всех этих беспокойных лет моей жизни. В конце моего земного пути видятся мне лишь загадки, проливающие мертвенный свет на мою истекающую жизнь. Мне пятьдесят шесть лет, и я чувствую оба века, между которыми оказалось зажатым мое, разделенное ими ровно пополам, земное существование. Все вокруг меня движется к чему-то, для чего мир еще не придумал названия. Снова и снова беру я в руки книгу философа и нахожу в ней все, что я думаю и чувствую, выраженное прекраснейшим языком. Но в то же время одолевает меня страх перед тем временем, той эпохой, когда будут читать лишь те мысли, которые — в конце — будут неизбежно свертываться в большой вопросительный знак. Да, иногда является мне подозрение, что все религии и философские системы суть, быть может, то место, где упокоятся после своей смерти истины. Они продлят на какое-то время срок своего существования в ученых книгах и ритуалах, пока их окончательно не забудут, так как перестанут понимать.
У меня осталось не так уж много дел. Руки мои ослабели от подагры. Глаза отказываются видеть уже через несколько часов после пробуждения, а ночами я занимаюсь тем, что прислушиваюсь к тихой работе своих внутренностей. Часто я спрашиваю себя, что происходит в ночной тьме моей груди, и временами удивляюсь, почему за столько лет я не делал никаких усилий, чтобы поближе познакомиться с этой самой чуждой для меня частью моего «я». Я рассматриваю свои руки, ногти и маленькие лунки на них, и, вероятно, сознание того, что скоро это тело перестанет существовать и жить, наполняет меня нестерпимым любопытством относительно его природы.
Кардинал Ришелье велел замуровать вход в гавань. Время от времени в виду наших берегов появляются английские корабли, которые, однако, не имеют сил или — как я склонен думать — желания оттеснить французский флот и освободить гавань. Король не ведет с нами переговоры, и это очень плохой знак, убеждающий меня в том, что он совершенно уверен в своем успехе. Зачем вести какие-то переговоры о том, что и без того получишь рано или поздно? На этот раз нас не спасут выборы короля в Польше.
Они снова стоят перед нашими мертвецами в своем блестящем вооружении. Какая странная игра судьбы заключается в том, что последние мои дни я влачу там же, где началась моя грешная жизнь. Дух мой пребывает в смущении. Те немногие свидетельства, которые я оставляю после себя, вряд ли будут кому-либо понятны. Да, боюсь, что я и сам не слишком хорошо их понимаю.
Поэтому хочу я те немногие оставшиеся в моем распоряжении дни использовать для того, чтобы рассказать об основаниях, побудивших меня создать мою картину, место пребывания которой мне неизвестно, а значение представляется сомнительным. Так уж угодно Богу, да убережет Он меня от попытки утолить голод листками, на которых я пишу это, а пошлет мне вместо этого скорую смерть. Правда, иногда мне кажется, что для нашей гордыни было исцелением то, что все, что мы написали, пошло в пищу на закате нашей жизни.
Меня зовут Виньяк. Свой первый стон я испустил в 1570 году, за два года до избиения иноверцев. Мой отец находился в Париже в то время, когда Екатерина велела взмахнуть косой в ночь святого Варфоломея. Узнав о резне, моя мать едва не лишилась разума. Мы бежали в Ла-Рошель, которая была тогда самым надежным оплотом против католических убийц-поджигателей. Правда, и реформаторы были немногим лучше. Я никогда не мог понять, в чем заключается разница между католическим и протестантским мечом, когда он пронзает живот какого-нибудь бедняка. Только убийства и грабежи кажутся святыми любой религии. Первая осада Ла-Рошели, начавшаяся в 1573 году, едва не стоила мне жизни. Моей матери удавалось с величайшим трудом кормить меня на протяжении всех четырех месяцев осады, но к тому моменту, когда неприятельские войска отошли, так как король был призван в Польшу, мать настолько ослабла сама, что умерла спустя несколько недель. Так как у нее не было никакого имущества, ее похоронили с сотнями других за городской стеной в одной большой братской могиле. Это мое первое живое и самое яркое воспоминание: вид той могилы, куда складывали друг на друга трупы, зашитые в мешки, и посыпали их белой известью до того, как покрыть землей.
Как всех других сирот, меня отвели в церковь, где мы ждали, что кто-нибудь заберет нас. Через несколько дней в церкви появилась пожилая супружеская чета, которая испытующе начала присматриваться к мальчикам и девочкам, сидевшим на полу. Супруги забрали меня, у портала назвали свои имена, которые служка записал в какую-то книгу большими черными буквами, и молча повели меня по улице к своему дому.
Едва мы вошли, как меня сразу отвели в какую-то мастерскую, пристроенную к дому, показали место, уставленное разными приспособлениями, и сказали, что я должен делать. Мне дали в руки каменную ступку и большой, размером с руку и похожий на колокол, пестик, сделанный из того же материала. Потом передо мной положили мешочек, развязали его и высыпали на стол пригоршню мускатных орехов. Господин, чьего имени я так и не узнал, показал мне, как надо с помощью пестика размалывать и измельчать орехи.
Убедившись, что я с грехом пополам научился справляться с нехитрым приспособлением, он сказал только: «Когда разотрешь все орехи, получишь еду». Сказав это, он исчез.
Я не могу сказать, сколько орехов, костей, ядрышек, углей, камней, семян и бог знает чего еще я растер в ступке за первые десять лет моей жизни. Меня будили рано утром, давали чашку горячего молока и кусок хлеба, после чего я шел в мастерскую аптеки и растирал всякие снадобья. Когда я стал старше, Болье, как он себя называл, строго-настрого запретил мне рассказывать кому бы то ни было, что за вещества и материалы он давал мне растирать. Естественно, я пообещал и сдержал слово, но для себя по воспоминаниям сделал позже много заметок о материалах, рецептах и методах их приготовления, что очень пригодилось мне в моей собственной работе.
Болье, должно быть, считал, что сделал в церкви неплохое приобретение. У меня была верная рука, и, кроме тщательного приготовления порошков и масел, я, по его желанию, рисовал всякого рода приспособления и инструменты, приходившие ему на ум во время работы, но которые он не мог сам воплотить в штрихи и линии. Иногда он едва ли не бегом являлся из аптеки в мастерскую и начинал диктовать мне вид своего нового изобретения, которое я должен был немедленно запечатлеть на пергаменте. Он описывал мне предназначение и форму инструмента, нужного ему для работы, и я переносил его в рисунок, подгоняемый его нетерпеливыми указаниями: «Длиннее! Шире! Здесь сделай закругление!» С этим рисунком аптекарь потом шел к кузнецу, чтобы обговорить с ним особенности изготовления и цену изделия.
Своими инструментами Болье прославился на весь город, и со временем стали упоминать и его помощника, который умел с полуслова воплощать в рисунок идеи своего хозяина, причем воплощать так хорошо, что требовалось только участие хорошего кузнеца или столяра, чтобы изготовить бесчисленные щипцы и зажимы, непрерывно возникавшие в неистощимом воображении Болье. Ла-Рошель — обязанная своим названием тому обстоятельству, что ее основали на огромной скале, — изобиловала процветавшими мастерскими по обжигу угля и извести. Вдоль городской стены постоянно вырывали все новые угольные и известковые карьеры и тотчас же принимались обжигать уголь и известь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65