А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

А под сиренью непролазно росли желтые георгины, мясистый репейник, глухая крапива и прочая дрянь. Там и тут, как и во всех переувлажненных местах, высовывал свои лапчатые стебли чистотел, буйно росли медвежья дудка, шиповник, паслен. И на черной сырой земле среди этого разнотравья лежали белые от плесени, видимо, обломанные ветром, корявые сучья деревьев.
Следы работы человеческих рук были видны только перед входом, где мрачным пурпуром горели на большой клумбе поздние астры.
И дом выглядел так мрачно и холодно, что у меня сжалось сердце. Был он двухэтажный, с огромным бельведером и небольшими башенками по сторонам. Бросалось в глаза отсутствие архитектуры, типичное для богатых белорусских построек тех времен, когда наши предки перестали строить замки, но еще требовали от зодчих возводить хоромы, похожие на эту обомшелую старую берлогу.
Я решил идти на хутор лишь после того, как осмотрю здесь все, и пошел по аллее. Черт знает какой дурак надумал насадить в таком мрачном месте ели, но это было сделано, и парк, которому было никак не меньше сотни лет, был ненамного приятнее, чем известный лес у Данте. Ели, толстые — двоим не обхватить, — подступали к самым стенам дворца, заглядывали лапами в окна, возвышались сине-зелеными конусами над крышей. Стволы их затянула седая борода мхов и лишайников, нижние ветви свисали до земли, словно шатры, и аллея напоминала узкое межгорье. Лишь у самого дома виднелись кое-где хмурые, темные от дождя, почти голые исполины липы и один кряжистый дуб, видимо, заповедный, потому что возносил свою вершину на несколько саженей выше самых высоких елей.
Ноги мои бесшумно ступали по хвое. Слева потянуло дымком, и я пошел на запах. Вскоре деревья расступились, чтоб открыть столь же заросший флигель с проваленным крыльцом и заколоченными окнами.
«С полверсты будет до дворца, — подумал я. — Если, скажем, хозяев надумают резать — здесь не услышат, хоть пали из орудий».
У самых окон на двух кирпичах стоял чугунок, и какая-то седая горбатая женщина помешивала в нем ложкой. Наверное, во флигеле дымили печи, и потому хозяева до поздней осени готовили еду на свежем воздухе.
И снова зеленый мрак аллеи. Я очень долго шел по ней, пока не добрался до того места, где мы проникли в парк. Здесь виднелись свежие следы нашего возка, и ограда, чугунная, витая, удивительно тонкой работы, была повалена, разбита на части и отброшена в сторону. Сквозь ее завитки проросли березки. А за оградой (тут аллея поворачивала влево и тянулась неизвестно куда) лежала бурая необъятная равнина с редкими скрюченными деревьями, огромными каменными глыбами, зелеными окнами трясины (в одно из них мы, видимо, вчера едва не угодили, и я похолодел от ужаса).
Одинокая ворона кружилась над этим гиблым местом.
…Когда я под вечер вернулся с хутора домой, я был так измучен, что едва смог взять себя в руки. Мне начинало казаться, что это навсегда: эти бурые равнины, трясины, полуживые от лихоманки люди, вымирающий от старости парк — вся эта безнадежная и все же родная земля, над которой днем тучи, а ночью светит волчье солнце или льет бесконечный ливень.
Надежда Яновская ожидала меня в той же комнате, и снова было то же странное выражение на ее перекошенном лице, то же безразличие к одежде. Лишь на столе, где стоял поздний обед, были изменения.
Обед был самый скромный и не стоил хозяйке ни полушки, потому что все явства были из деревенских продуктов. Только на середине стола стояла бутылка вина, но и оно, видимо, было из своих погребов. Все же остальное было просто фейерверком цветов и форм. Посредине стояла серебряная цветочная ваза, и в ней — две желтые ветки клена, рядом с нею, но, наверно, из другого сервиза, — большая, тоже серебряная суповница, серебряная солонка, тарелки, блюда. Однако меня удивила не сервировка, тем более что вся посуда была разрозненной, темной от старости, кое-где немножко помятой. Удивило меня то, что она была старинной местной работы.
Вы, конечно, знаете, что столетия два-три тому назад серебряная и золотая посуда в Белaруси была преимущественно немецкой работы и ввозилась из Пруссии. Эти предметы, богато украшенные «выкрутасами», фигурками святых и ангелов, были слащавые и красивенькие до тошноты, но ничего не поделаешь, такова была мода.
А это было свое: неуклюжие, коренастые фигурки на вазе, характерный орнамент. И даже у женщин, изображенных на солонке, было широковатое местное лицо.
И ко всему прочему стояли два бокала из радужного старинного стекла, которого теперь на вес золота не сыщешь (край одного бокала, перед нею, был немножко отбит).
Последний и единственный за весь день луч солнца пробился в окно и заиграл в стекле, зажег в нем десятки разноцветных огоньков.
Хозяйка, наверное, заметила мой взгляд и сказала:
— Это последние из трех приборов, которые остались от предка, Романа Жись-Яновского. Но ходит нелепое предание, будто это подарок ему… от короля Стаха.
Сегодня она как-то оживилась, даже не казалась такой некрасивой, видимо, ей нравилась новая роль.
Мы выпили вина и поели, почти все время разговаривая. Вино было красное, как гранат, и очень хорошее. Я совсем развеселился, смешил хозяйку, и у нее даже появились на щеках два не совсем здоровых розовых пятна.
— А почему вы добавили к фамилии вашего предка этот придомок «жись»?
— Давняя история, — снова помрачнев, ответила она. — Дело как будто было на охоте. К глуховатому королю со спины бежал зубр, и увидел это один Роман. Он крикнул: «Жись!» — что по-нашему, по-местному, значит «берегись», и король обернулся, но, отбегая в сторону, упал. Тогда Роман, рискуя убить короля, выстрелом попал зубру в глаз, и тот повалился почти рядом с королем. После этого в наш герб добавили пищаль, а к фамилии придомок «жись».
— Такие случаи могли быть в те времена, — подтвердил я. — Простите, я профан в геральдике. Яновские, мне кажется, ведут свой род на нашей земле с двенадцатого столетия?
— С тринадцатого, — сказала она. — И лучше бы не вели. Эти законы рода — чистая глупость, но против них не пойдешь. Эти камины, эта необходимость жить в этом доме кому-то из наследников, запрет продавать его. А между тем мы нищие. И дом этот — ужасный дом. На нас словно лежит какое-то проклятие. Дважды лишали герба, травили. Почти никто из предков не умер своей смертью. Вот этого в красном плаще живьем отпели в церкви, вот эта женщина с неприятным лицом, наша дальняя родственница, Достоевская (между прочим, дальний предок известного писателя), убила мужа и чуть не добралась до пасынка, ее приговорили к смерти. Что поделаешь, за все это надо платить потомкам, и на мне род Яновских окончится. А как мне иногда хочется на теплое солнце, под сень настоящих деревьев, которые здесь не растут. Порою мне снятся они — молодые, огромные, воздушные, как зеленое облако. И воды, такие светлые, такие полные, что занимает дух, что останавливается от счастья сердце. А тут эти безобразные, мерзкие ели, трясина, мрак…
Пламя камина слегка разрумянило ее лицо. За окнами уже легла глубокая черная ночь, и, кажется, начался снова ливень.
— Ах, пан Белорецкий, я такая счастливая, что вы здесь, что рядом есть человек. Обычно я в такие вечера громко пою, но я и песен хороших не знаю, все старые, из рукописных книг, собранных дедом. И там ужасы: человек тянет по росной траве кровавый след, а колокол, что давно утонул в трясине, звонит по ночам, звонит…
Приходят дни, и отходят дни… —
запела она глубоким дрожащим голосом.
Приходят дни, и отходят дни,
На свет наплывает тень.
Бьется Сказко с Кирдяём-Пацуком,
Бьется и ночь и день.
Кровь от надсады с ногтей бежит,
Мечут пламя, и сталь звенит,
И упал Сказко, и покликал он:
«Где ж вы, други?» Не слышат они.
Любка Юрьевна голос узнала его,
Собрала свои могучий род.
И «побегли есмо» на конях они
До далеких рыжих болот.
— А дальше плохо. Не хочу петь. Только и хорошего, что последние строки:
И они любили друг друга,
И в согласьи их годы шли.
Пока солнце сияло над грешной землей,
Пока вместе в землю пошли.
Я был глубоко, от всего сердца растроган. Такое чувство бывает лишь тогда, когда человек глубоко верит в то, о чем поет. И какая чудесная старинная песня!
А она вдруг уткнулась лицом в ладони и зарыдала. Честное слово, сердце мое облилось кровью. Что поделаешь, я вообще непростительно жалостливый.
Не помню, какими словами я ее утешал.
Уважаемый читатель, до этого самого места я в своем рассказе был, так сказать, суровым реалистом. Вы знаете, я небольшой охотник до романов в духе мадам Радклиф и первый не поверил бы, если б кто рассказал мне о том, что случилось дальше. И оттого тон моего рассказа резко меняется.
Поверьте мне, если б все это было выдумкой — я выдумал бы что-то совсем иное. У меня, надеюсь, хороший вкус, а подобного ни один из уважающих себя романистов не осмелился бы предлагать серьезным людям.
Но я рассказываю чистую правду. Мне нельзя лгать, это для меня слишком личное, слишком важное. Поэтому буду рассказывать, как оно было.
Мы сидели некоторое время молча; камин догорал, и мрак поселился в углах огромного зала, когда я взглянул на нее и испугался: такие широкие были у нее глаза, так странно наклонена голова. И совсем не было видно губ, так они побелели.
— Слышите?
Я прислушался. У меня тонкий слух, однако лишь спустя минуту я услышал то, что слышала она.
Где— то в коридоре, слева от нас, скрипел под чьими-то шагами паркет.
Кто— то шел длинными, бесконечными переходами, и шаги то затихали, то возникали вновь.
— Слышите? Топ-топ-топ…
— Панна Надежда, что с вами, что такое?!
— Пустите меня… Это Малый Человек… Это снова он… По мою душу.
Из всего этого я понял лишь то, что в этом доме кто-то развлекается какими-то нелепыми шутками, что какой-то шалопай пугает женщину.
Не обращая внимания на то, что она вцепилась в мой рукав, пытаясь удержать, я схватил каминную кочергу и бросился по ступеням к коридору. Это было делом минуты, и я распахнул дверь ногой. Огромный коридор был полутемный, но я хорошо видел, что в нем никого нет. Да, никого не было. Были только шаги, которые звучали по-прежнему немного неуверенно, но довольно громко.
Они были совсем близко от меня, но понемногу отдалялись в другой конец коридора.
Что оставалось делать? Воевать с тем, кого не видишь? Я знал, что это напрасная затея, но я швырнул кочергу прямо в то место, откуда слышались шаги. Кочерга прорезала пустоту и со звоном упала на пол.
Смешно? Мне было в то время, как вы догадываетесь, не до смеха. В ответ на мой достохвальный рыцарский удар что-то жалобно застонало, потом послышались еще два-три шага — и все смолкло.
Только тут я вспомнил, что хозяйка осталась одна в огромном, скудно освещенном зале, и поспешил к ней.
Я ожидал, что она потеряла сознание, сошла с ума от ужаса, умерла, но только не то, что увидел. Яновская стояла у камина, лицо ее было суровым, мрачным, почти спокойным, с тем же самым непонятным выражением глаз.
— Напрасно вы бросились туда, — сказала она. — Вы, конечно, никого не видели. Я знаю, потому что вижу его только я и еще иногда экономка. И Берман видел его.
— Кого «его»?
— Малого Человека Болотных Ялин.
— А что это такое?
— Не знаю. Но он появляется, когда в Болотных Ялинах кто-то должен умереть внезапной смертью. Он может ходить еще год, но он дождется своего.
— Возможно, — неудачно пошутил я. — Будет себе ходить еще лет семьдесят, пока вас не похоронят правнуки.
Она резко откинула голову.
— Я ненавижу тех, кто женится. И не смейте шутить на эту тему. Это слишком серьезно. Так погибли восемь моих предков — это только те, о ком имеются записи, и всегда в них упоминается Малый Человек.
— Надежда Романовна, не волнуйтесь, но наши предки верили, между прочим, и в ведьмаков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32