А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Разворачивай! Э-э, пачкун, у тебя что, руки из… спины растут? Держи, донька…
Перед Яновской лежал на полу огромный пушистый ковер.
— Держи, доня. Дедовский еще, но совсем не пользованный. Положишь в спальне. У тебя там дует, а ноги у всех Яновских были слабые. Напрасно ты все же, Надзейка, ко мне не переехала два года назад. Умолял ведь — не согласилась. Ну, хорошо, теперь поздно уже, взрослая стала. И мне легче будет, ну его к дьяволу, это опекунство.
— Простите, дядюшка, — тихо сказала Яновская, тронутая вниманием опекуна. — Вы знаете, я хотела быть, где отец…
— Ну-ну-ну, — смущенно сказал Дубатовк. — Оставь. Я и сам к тебе почти не ездил, знал, что будешь волноваться. Друзья мы были с Романом. Ничего, донька, мы, конечно, люди земные, страдаем обжорством, пьянством, однако Бог должен разбираться в душах. И если он разбирается, то Роман, хотя и обходил чаще церковь, а не корчму, давно уже на небе ангелов слушает да глядит в глаза своей бедняге-жене, а моей двоюродной сестре. Бог — он тоже не дурак. Главное — совесть, а дырка во рту, куда чарка просится, последнее дело. И глядят они с неба на тебя, и не жалеет мать, что ценою смерти своей дала тебе жизнь: вон какой ты королевной стала. Скоро и замуж, из рук опекуна на ласковые да сильные руки мужа. Думаешь?
— Прежде не думала, теперь не знаю, — вдруг сказала Яновская.
— Ну-ну, — посерьезнел Дубатовк. — Но… чтоб человек хороший. Не торопись. А теперь держи еще. Вот тут наш старый наряд, настоящий, не какая-нибудь подделка. Потом пойдешь, переоденешься перед танцами. Нечего эту современную мишуру носить.
— Он вряд ли подойдет, только вид испортит, — льстиво подъехала какая-то мелкая шляхтянка.
— А ты молчи, дорогая. Я знаю, что делаю, — буркнул Дубатовк. — Ну, Надзейка, и, наконец, последнее. Долго я думал, дарить ли это, но пользоваться чужим не привык. Это твое. Среди твоих портретов нету одного. Не должен ряд предков прерываться. Ты сама это знаешь, потому что ты древнейшего во всей губернии рода.
На полу, освобожденный от легкой белой ткани, стоял очень старый портрет необычной, видимо, итальянской работы, какой почти не найдешь в белорусской иконографии начала XVII столетия. Не было плоской стены за спиной, не висел на ней герб. Было окно, открытое на вечерние болота, был мрачный день над ними, и был мужчина, сидящий спиной ко всему этому. Неопределенный серо-голубой свет лился на его худощавое лицо, на крепко сплетенные пальцы рук, на черную с золотом одежду.
Лицо этого мужчины было живее, чем у живого, и такое удивительное, жесткое и мрачное, что можно было испугаться. Тени легли в глазницах, и казалось, что даже жилка дрожала на веках. И в нем было родовое сходство с лицом хозяйки, но все то, что было в Яновской приятно и мило, здесь было отвратительным до ужаса. Вероломство, ум, болезненная сумасшедшинка читались в этом спесивом лице, властность до закостенелости, нетерпимость до фанатизма, жестокость до садизма. Я отступил в сторону — большие, до дна читающие в твоей душе глаза повернулись и снова смотрели мне в лицо.
Кто— то вздохнул.
— Роман Старый, — приглушенно сказал Дубатовк, но я сам уже понял, кто это такой, настолько правильно представил его по словам легенды. Я догадался, что это виновник родового проклятия еще и потому, что лицо хозяйки побледнело и она едва заметно покачнулась.
Неизвестно, чем окончилась бы эта немая сцена, но тут кто-то молча и непочтительно толкнул меня в грудь. Я отступил невольно. Это Ворона пробирался сквозь толпу и, стремясь подойти к Яновской, оттолкнул меня. Он спокойно шел дальше, не извинившись, даже не обернувшись в мою сторону, словно на моем месте стоял неживой предмет.
Я происходил из обычных интеллигентов, которые выслуживали из поколения в поколение личное шляхетство, были учеными, инженерами — плебеями с точки зрения этого спесивого шляхтича, предок которого был доезжачим у богатого магната-убийцы. Мне часто приходилось защищать свое достоинство перед такими, и теперь вся моя «плебейская» гордость встала на дыбы.
— Пан, — громко сказал я, — вы считаете, что это достойно настоящего дворянина — толкнуть человека и не извиниться?
Он обернулся.
— Вы это мне?
— Вам, — спокойно ответил я. — Настоящий шляхтич — это джентльмен.
Он подошел ко мне и начал с любопытством рассматривать.
— Гм, — сказал он. — Кто это будет учить шляхтича правилам хорошего тона?
— Не знаю, — также спокойно и язвительно отозвался я. — Во всяком случае, не вы. Необразованный ксендз не должен учить других латыни — ничего хорошего из этого не получится.
Через его плечо я видел лицо Надежды Яновской и с радостью заметил, что наш спор отвлек ее внимание от портрета. Кровь снова прилила к ее лицу, а в глазах промелькнуло что-то похожее на тревогу и ужас.
— Выбирайте выражения, — процедил Ворона.
— Почему? И, главное, с кем? Воспитанный человек знает, что в компании вежливых нужно быть вежливым, а в компании грубиянов — высшая вежливость — платить той же монетой.
Видимо, Ворона не привык получать отпор. Я знавал таких заносчивых индюков. Он удивился, но потом бросил взгляд на хозяйку, снова повернулся ко мне, и в глазах его плеснулась мутная ярость.
— А вы знаете, с кем разговариваете?
— С кем? С Паном Богом?
Я увидел, как рядом с хозяйкой появилось заинтересованное лицо Дубатовка. Ворона начинал закипать.
— Вы разговариваете со мной, с человеком, который привык драть за уши разных парвеню.
— А вам не приходит в голову, что некоторые парвеню сами способны надрать вам уши? И не подходите, иначе предупреждаю вас, ни один шляхтич не получит такого оскорбления действием, как вы от меня.
— Хамская драка на кулаках! — взорвался он.
— Что поделаешь? — холодно заметил я. — Мне случалось встречать дворян, на которых ничто другое не действует. Они не были хамами, их предки были заслуженными псарями, доезжачими, альфонсами у вдовых магнаток.
Я перехватил его руку и держал, как клещами.
— Ну…
— Ах ты! — процедил он.
— Панове, панове, успокойтесь! — с невыразимой тревогой воскликнула Яновская. — Пан Белорецкий, не надо, не надо! Пан Ворона, стыдитесь!
Лицо ее было умоляющим.
Видимо, и Дубатовк понял, что время вмешаться. Он подошел, встал между нами и положил на плечо Вороны тяжелую руку. Лицо его налилось кровью.
— Щенок! — крикнул он. — И это белорус, это житель яновской округи, это шляхтич?! Так оскорбить гостя! Позор моим сединам. Ты что, не видишь, кого задираешь? Это тебе не наши шуты с куриными душонками, это не цыпленок, это — мужчина. И он тебе быстро оборвет усы. Вы дворянин, сударь?
— Дворянин.
— Ну, вот видишь, пан — шляхтич. Если тебе нужно будет с ним побеседовать — вы найдете общий язык. Это шляхтич, и добрый шляхтич, хоть бы и предкам в друзья — не ровня современным соплякам. Проси прощения у хозяйки. Слышишь?
Ворону словно подменили. Он пробормотал какие-то слова и отошел с Дубатовком в сторону. Я остался с Яновской.
— Боже мой, пан Андрей, я так испугалась за вас. Не стоит вам, такому хорошему человеку, связываться с ним.
Я поднял глаза. Дубатовк стоял в стороне и с любопытством переводил взгляд с меня на панну Яновскую.
— Панна Надежда, — с неожиданной для самого себя теплотой сказал я, — я очень вам благодарен, вы добрый и искренний человек, и ваше беспокойство обо мне, вашу приязнь я запомню надолго. Что поделаешь, моя гордость — единственное, что есть у меня, я никому не даю наступить себе на ногу.
— Вот видите, — она опустила глаза. — Вы совсем не такой, как они. Многие из этих родовитых людей поступились бы. Видимо, настоящий шляхтич здесь — вы, а они только притворяются… Но запомните, я очень боюсь за вас. Это опасный человек, человек с ужасной репутацией.
— Знаю, — шутливо ответил я. — Это местный «зубр», помесь Ноздрева…
— Не шутите. Это известный у нас скандалист и бретер. На его совести семь убитых на дуэли… И, возможно, это хуже для вас, что я стою рядом с вами. Понимаете?
Мне совсем не нравился этот маленький гномик женского пола с большими грустными глазами, меня не интересовало, какие отношения существовали между ней и Вороной, был Ворона воздыхателем или отвергнутым поклонником, однако за добро платят добром. Она была такая милая в своей заботе обо мне, что я взял ее ручку и поднес к губам.
— Благодарю, пани.
Она не отняла руки, и ее прозрачные неживые пальчики чуть вздрогнули под моими губами. Словом, все это слишком смахивало на сентиментальный и немножко бульварный роман из жизни большого света.
Оркестр инвалидов заиграл вальс «Миньон», и сразу иллюзия «большого света» исчезла. Сообразно оркестру были уборы, сообразно уборам были танцы. Цимбалы, дуда, нечто подобное на тамбурин, старый гудок и четыре скрипки. Среди скрипачей был цыган и один еврей, скрипка которого все время старалась вместо известных мелодий играть что-то очень грустное, а когда сбивалась на веселый лад, то наигрывала нечто похожее на «Семеро на скрипке». И танцы, которые давно вышли повсюду из моды: «Шаконь», «Па-де-де», даже «Лебедик» — эта манерная белорусская пародия на «Менуэт». Хорошо еще, что я все это умел танцевать, потому что любил народные и старинные танцы.
— Позвольте пригласить вас, панна Надежда, на вальс.
Она немного поколебалась, робко подняла на меня пушистые ресницы.
— Когда-то меня учили. Наверное, я забыла… Но…
И она положила руку, положила как-то неуверенно, неловко, ниже моего плеча. Я поначалу думал, что мы будем посмешищем для всего зала, но скоро успокоился. Я никогда не встречал такой легкости в танце, как у этой девушки. Она не танцевала, она летала в воздухе, и я почти нес ее над полом. И было легко, потому что в ней, как мне казалось, было не больше 125 фунтов. Приблизительно на середине танца я заметил, что лицо ее, до этого сосредоточенное и неуверенное, стало вдруг простым и очень милым. Глаза заискрились, нижняя губка немножко выдалась вперед.
Потом танцевали еще. Она удивительно оживилась, порозовела, и такое сверкание молодости, опьянения, радости появилось на ее лице, что у меня стало тепло на сердце.
«Вот я, — словно говорила ее душа через глаза, большие, черные и блестящие, — вот она я. Вы думали, что меня нет, а я здесь, а я здесь. Хоть в один этот короткий вечер я показалась вам, и вы удивились. Вы считали меня неживой, бледной, бескровной, как росток георгина в подземелье, но вы вынесли меня на свет, я так вам благодарна, вы такие добрые. Видите, и живая зелень появилась в моем стебле, и вскоре, если будет пригревать солнышко, я покажу всему миру свой чудесный алый цветок. Только не надо, не надо меня уносить снова в погреб».
Необычным было отражение радости и ощущения полноценности в ее глазах. Я тоже увлекся им, и глаза мои, наверное, тоже заблестели. Лишь краем глаза видел я окружающее.
И вдруг белка снова юркнула в дупло, радость исчезла из ее глаз, и прежний ужас поселился за ресницами: Ворона давал указания двум лакеям, которые вешали над камином портрет Романа Старого.
Музыка умолкла. К нам приближался Дубатовк, красный и веселый.
— Надеждочка, красавица ты моя. Позвольте старому хрену лапочку.
Он грузно опустился на колено и, смеясь, поцеловал ее руку.
А минуту спустя говорил совсем иным тоном:
— Правило яновской округи такое, что нужно огласить опекунский отчет сразу, как только опекаемой исполнится восемнадцать лет, минута в минуту.
Он вынул из кармана огромную серебряную, с синей эмалью луковицу часов и, сделавшись официальным и подтянутым, объявил:
— Семь часов. Мы идем оглашать отчет. Пойду я, а за второго опекуна, пана Калацечу-Казловского, который живет в городе и по болезни не смог приехать, пойдут по доверию пан Сава Стаховский и пан Алесь Ворона. Нужен еще кто-нибудь из посторонних. Ну… — глаза его пытливо задержались на мне, — ну, хотя бы вы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32