А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Некоторое время мы лежали, приходя в себя. Потом она присела и почти посторонним голосом спросила:
- Где у тебя тут ванная?
Я лежал, слушая, как она плещется в ванной, и в голове не было ничего, кроме ошеломления. Я и не думал, что такое возможно.
В ту ночь мы любили друг друга не раз и не два, уснув лишь к утру, и проснулся я утром с тем ощущением сладкой пустоты, которое наступает после слишком сильных переживаний. Мария ещё спала, а я, разглядывая её прекрасное лицо, сам не мог разобраться в своих чувствах.
Она подарила мне такое, что теперь я был прикован к ней навеки. Мне хотелось обладать ей снова и снова, хотелось провести всю жизнь в её объятиях и в них же умереть. Но, с другой стороны... Она переспала со мной, первым встречным, переспала, не дождавшись конца своего медового месяца, после свадебной пьянки, когда алкоголь будит самые низменные желания, когда зуд этих желаний сильнее всего... Когда, переспав по пьянке, люди разбегаются и потом не могут вспомнить ни лиц, ни имен друг друга. Ситуация была классическая, и я должен был отдавать себе трезвый и горький отчет, что таких, как я, у неё много - было и будет - и мог только пожалеть её мужа.
Мне припомнилось библейское изречение про "дух и плоть едина". Теперь я начинал понимать, как это бывает. Беда в том, думалось мне, что единым духом мы никогда не будем - как можно слиться духом с женщиной, которая разменивается на пьяные романчики, ещё не сняв подвенечную фату? - но мы настолько стали единой плотью, что нам некуда друг от друга бежать. Без Марии я теперь не мог жить - и от этого хотелось взбунтоваться, все оборвать, сбежать навеки. Я хотел её - и ненавидел себя за то, что я так страстно её хочу.
Она открыла глаза, повернула ко мне голову - и в её глазах я увидел такую же тьму и мрак, которые, наверно, были сейчас и в моих.
- Доброе утро, литовец, - сказала она после паузы. - Можно мне называть тебя литовцем?
- Лучше не надо, - ответил я. - Я ж говорил тебе, что литовского во мне только имя.
- Так кем ты хочешь быть? Русским?
- Разумеется. Я русский и есть.
Она долго меня разглядывала.
- Отрекаешься от своей крови?
- Наоборот, - возразил я. - Честно признаю свою кровь.
- Я бы не могла полюбить русского... - пробормотала она.
- А литовца? - резко осведомился я. - Вы, поляки, всегда считали литовцев людьми второго сорта. Уж настолько я историю знаю!
- А русские всегда нас предавали и продавали! - она начала заводиться. - Начиная от первого раздела Польши и кончая сговором с Гитлером и позорным бездействием во время Варшавского восстания, когда вашим танкам достаточно было Вислу перейти, чтобы спасти десятки тысяч людей!
Я горько усмехнулся.
- Это называется - что хотели, то и получили.
- То есть? - она приподнялась на локте, я увидел неподдельную ярость, разгорающуюся в её глазах.
- Кто во время восстания сорок третьего года в Варшавском гетто отвернулся от восставших? Мол, мы поляки, а жиды пусть сами разбираются! Так? Кто равнодушно созерцал пылающие кварталы, гибель женщин, детей и стариков, отказывал в убежище тем участникам восстания, которым удалось вырваться за пределы гетто? За позорное, гнусное равнодушие вам и было воздано таким же равнодушием. Как видишь, я неплохо знаю историю!
- Я тоже её неплохо знаю! - она соскочила с кровати и стояла надо мной, пылая от гнева. - Литовцы повели себя точно так же во время восстания в Вильнюсском гетто!
- Не совсем так! - сказал я. - Мы многих спасли. И мы, в отличие от поляков, никогда не корчили фигу в кармане. У нас были волнения семидесятого - семьдесят второго годов, единственные крупные выступления за независимость во всем Советском Союзе! Ты понимаешь, что это значит?
- А поляки, выходит?..
- Выходит, больше гонора, чем доблести! - зло сказал я. - Вас хотя бы не присоединяли к этой империи физически, поэтому вы и можете задирать нос!
- "Мы", "вы"... - она вдруг прищурилась. - Выходит, ты все-таки считаешь себя литовцем, если говоришь об этом с такой болью и страстью?
- Да никем я себя не считаю! - ответил я. - Да, мысль о свободе Литвы греет мне сердце, но... - я, к собственному удивлению, начал остывать, и мне уже было жалко, что я наговорил столько жестокого и злого. - Я бы мог постараться тебе объяснить, но не знаю, поймешь ли ты...
- Постараюсь понять, - ехидно сказала она.
- Ты видела замечательный литовский фильм "Никто не хотел умирать"?
- Да, видела.
- Братья, которые выступили против "лесных братьев" не потому, что они за Советскую власть, а потому что у них убили отца. За смерть отца надо мстить, а все остальное их не касается. И когда они убивают главу "лесных братьев", тот бормочет своему убийце - по-моему, его Адомайтис играет - "Ты не знаешь, какая боль... Ты не знаешь, какая боль..." Имея в виду не физическую боль, а боль за Литву. И сын, отомстивший за отца, отвечает ему, холодно и жестко: "Не знаю". Вот такая, понимаешь, истекающая кровью, в муках нащупывающая путь в будущее Литва... И с этой точки зрения, когда ты мне твердишь о своей боли за Польшу, повторяя "ты не знаешь, какая боль", мне остается только ответить тебе, холодно и жестко: "Не знаю".
- Вполне советский подход, - заявила она.
- Не скажи. Высланный из Союза и не так давно умерший в Париже Галич написал ведь: "Поймите это, пан Корчак, И не возвращайтесь - вам СТЫДНО Будет в ЭТОЙ Варшаве"!
- А ты забыл про "Пепел и алмаз" Вайды? Про Петра Залевского, о котором Галич тоже написал?
- А какое отношение имеешь ТЫ к Петру Залевскому? - спросил я.
- Господи!.. - её лицо исказилось. - Как же я тебя ненавижу! И подумать только, что с таким... что с таким...
Она была так прекрасна в гневе, что я не выдержал. Вскочив с кровати, я крепко обнял её и прошептал ей в ухо:
- Литовцы не слушали полячек, а просто захватывали их, так?
Она напряглась, словно собираясь вырваться из объятий - и вдруг жадно подставила свои губы моим. И опять были эти волны любви, когда мы не могли оторваться друг от друга.
- А я... я ведь Залевская в девичестве. По матери, то есть, - сказала она, когда все кончилось, и мы лежали без сил, и я поглаживал её рыжеватые волосы.
Я приподнялся и пристально поглядел на нее. Настолько пристально, чтобы... Честное слово не знаю: то ли чтобы вобрать взглядом и навеки сохранить в памяти образ этого прекрасного обнаженного тела, то ли чтобы разглядеть в ней нечто от её однофамильца, Петра Залевского, перед которым наше поколение преклонялось, зная его по балладе Галича, точно так же, как преклонялось перед Янушем Корчаком...
...Тогда, сказали: "Кончен бал!",
Скомандовали: "Пли!.."
И прежде, чем, он сам упал,
Упали костыли.
И прежде, чем пришли покой,
И сон, и тишина,
Он помахать успел рукой
Глядевшим из окна.
О, дай мне Бог конец такой,
Всю боль испив до дна,
В последний миг махнуть рукой
Глядящим из окна!..
И кто бы знал тогда, насколько сбудется для меня эта баллада, насколько схож с кончиной Петра Залевского будет мой конец, к которому мчит меня на бешеной скорости. Будто подхватила меня волна этой баллады, и понесла, и не вырваться было из этой волны, как в бурю над Неманом не вырваться из волн и водоворотов. Волна поэзии, волна музыки слова, в которой слились две других: любви и ненависти. Вот чего никогда не мог понять - так это фразу Януша Корчака, которую цитирует Галич: "Я не умею ненавидеть, никогда не умел. Я просто не знаю, как это делается." Я не то, что умел ненавидеть - ненависть была со мной всегда, сжигая мне душу.
И, мне кажется, Мария уловила эту мою смену настроения, из тех смен, которые бывают такими же тончайшими, как в природе, и настолько же глубинными. Вроде, едва заметно дрогнет что-то - и уже не предрассветные сумерки, а ясный и чистый рассвет. Будто крохотная капелька солнца упала и перевесила чашу вселенских весов.
Она встала, потянулась, прошлепала, нагая и босиком, к окну, раздвинула шторы. В комнату хлынул яркий солнечный свет.
- Есть хочется, - сказала она. - Как ты насчет позавтракать?
- Согласен! - я встал, подошел к ней, обнял её сзади, поцеловал в шею... И не удивляйтесь, что я припоминаю каждое движение, каждую мелочь мне каждая мелочь дорога! - Сейчас пошурую в холодильнике. Уж яичницу я приготовить сумею.
- Давай лучше я сама все приготовлю, - прищурив глаза, она смотрела на тихую московскую улочку, на серые дома с лепниной, на липы и тополя... Сейчас мне трудно представить, что в тот день мы были молоды, безумно молоды! Ей - двадцать, мне - двадцать два. Оглядываясь с рубежа веков - и тысячелетий - мне почти не верится, что и у нас вся жизнь была впереди. Такие распахнутые дали виделись, огромные и светлые, что дух захватывало. И, как ни странно, я вижу эти дали даже сейчас, когда моей жизни осталось всего ничего, когда два десятилетия потрепали меня так, что я сам себе напоминаю еле-еле справляющийся с течью корабль, готовый войти на ремонт в тихий док смерти. На ремонт?.. Значит, за смертью что-то будет?.. Но ведь сказано у Лермонтова: "Но в мире новом друг друга они не узнали..." Неужели разлука будет вечной, даже если смерти нет?..
А тогда, Мария потянулась за юбкой и блузкой, но, передумав, надела мою рубаху - оказавшуюся ей великоватой, поэтому и смотрелась она на ней как короткая юбка. Мне показалось, она одела мою одежду, чтобы постоянно чувствовать себя в моих объятиях: надо было видеть, как она поводила плечами, будто стараясь плотнее ощутить ткань этой рубахи, как склоняла голову к плечу, будто ловя её запах, запах свежей, выстиранной и проглаженной ткани - ловя так, будто этот запах принадлежал лично мне...
А заглянув в холодильник, она захлопала в ладоши:
- Замечательно! Я вижу, у тебя и свежая капуста имеется, и квашеная, и сосиски, и колбасы кусочек... Нам бы ещё ветчины достать, или, вообще, свинины какой-нибудь... Да, лук есть...
- Что ты хочешь? - спросил я.
- Я сделаю тебе бигос. Ты знаешь, что такое бигос?
- Вроде, слышал что-то. Но не очень представляю.
- Так тебя ждет великое открытие! Но бигосом я займусь после завтрака. Так, и молоко есть, и яйца... Сделаем омлет, ты не против?
- Только "за".
И мы ели омлет, с первыми помидорами, появление которых в мае становилось чудом для Москвы тех лет, и она - Мария - взволнованно, увлеченно, втолковывала мне про бигос:
- Кто-то скажет, что это всего лишь разное мясо - сосиски, там, сардельки, солонина и прочее, тушеное с капустой, та же солянка, но это не так. Бигос - это по-настоящему гостевое блюдо, наша национальная гордость, и у каждой хозяйки свой рецепт. Мой рецепт я усвоила от мамы и бабушки. Нам бы не мешало кое-что подкупить, потому что твой бигос, который я тебе оставлю, должен быть высшего класса, по всем правилам сделанный!.. И, кстати, у тебя есть глиняные горшочки?
- Нет, не имеется. А что?
- Бигос лучше всего хранить в глиняных горшочках. Значит, и горшочки поглядим.
И после завтрака мы отправились за покупками. Мы прошли по Арбату ещё не пешеходному, ещё такому обшарпанному и милому, с толчеей на тротуарах и с немыслимым движением на проезжей части. По пути, завернули в один из знаменитых арбатских букинистов, и там нашли старое издание баллад Мицкевича, где баллада "Будрыс и его сыновья" была дана в пушкинском переводе. В этом издании были замечательные иллюстрации, я навсегда запомнил фамилию художника - Домогацкий.
- Это мой подарок тебе, - сказал я. - Надписывать не буду. Дома можешь сказать, что сама купила. Но, открывая эту книгу, ты ведь будешь вспоминать обо мне?
- Да, конечно, - она взяла меня под руку. Ее глаза сияли. - Тебе бы надо побывать на площади Старого Рынка в моей родной Познани...
- Ты из Познани?
- Да. Хотя сейчас живу в Варшаве. Так вот, там такие знаменитые букинисты, их даже называют Меккой библиофилов, и туда из Европы приезжают любители редких изданий, из других стран...
Она весело продолжала болтать. Кажется, она была по-настоящему счастлива.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24