А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


* * *
Неклясов нервничал. Все валилось из рук, да что там валилось — он все бросал, едва что-то попадалось под руку. Давно таким его не видели. И за всем этим чувствовалось — Вовчик издерган, задумал что-то Вовчик и не решил еще исполнить задуманное или отказаться. А отказаться было еще тяжелее, чем исполнить, потому что сразу его охватывала неуверенность, с которой он всю жизнь боролся, наваливалась угнетенность, а то и обычный страх. С некоторых пор страх стал посещать его гораздо чаще.
В черном распахнутом пальто, с длинным белым шарфом, концы которого болтались где-то возле колен, в остроносых блестящих туфельках, бледный и худой, метался он по квартире, по великоватому для него «мерседесу», метался по городу, и охранники только пожимали плечами за его спиной, разводили руками и просто ждали, когда закончится эта истерика.
А истерика, похоже, только набирала силу, набирала обороты и, наконец, прорвалась несколькими приказами.
— Надо расслабиться, ребята, — говорил он время от времени. — Надо расслабиться. А? — и показывал неимоверно белые свои зубы, вставленные не то в Германии, не то в Швейцарии — он и сам этого не помнил. Улыбался Неклясов протяжно и многообещающе. И понимали приближенные — что-то задумал Вовчик, что-то затеял.
Несколько дней после схватки с Пафнутьевым он бился в бешенстве от перенесенного унижения и все подыскивал, придумывал способ расслабиться, как он выражался, и восстановить душевное равновесие. Вспоминая, как из анцыферовского кабинета с треском выламывалась рама вместе с кованой решеткой, выламывалась не просто во двор, а в ночь, в опасность, в бесконечность, открывая небо, метель, холод, вспоминая себя, вдруг оказавшегося беспомощным и беззащитным перед лицом этого хмыря Пафнутьева... О, как он улыбался, как он выволакивал наружу, как вез в провонявшем бензином старом «жигуленке»...
Пальто до сих пор отдавало бензином и какими-то дешевыми маслами, пепельницами, окурками. И он, Вовчик Неклясов, вынужден был звонить по своим телефонам и отменять, отменять, судорожно и спешно отменять свои же указания и требования. И заставлять своих ребят покупать эти розы, эту шубу... А Пафнутьев сидел, откинувшись на сиденье, и был хозяином, о, каким он был хозяином. А он, Вовчик Неклясов, мельтешил перед ним, ползал и унижался, умоляя не сжигать его в провонявшем трупами крематории...
Едва только вспомнив об этом, Неклясов сжимал маленькие острые кулачки и колотил ими по всему, что только подворачивалось в этот момент — по подлокотникам «мерседеса», по ресторанному столику, по собственным коленкам. Все мысли его при воспоминании о той кошмарной ночи сбивались, и он не мог произнести ни единого внятного слова. Только тонкая пена возникала вдруг в уголках его губ, глаза судорожно цепенели и шарили по сторонам — что бы это такое сделать, что бы сотворить и снять, снять с души это напряжение, и убить в себе это воспоминание. И все его окружение затихало, как бы залегало в окопы, приникало к земле, пережидая неклясовский гнев, который, все это знали, может быть страшный и кровавым, и все шло к тому, что он и будет страшным и кровавым.
— Ты прав, Вовчик, — сказал ему Анцыферов, подсев как-то за его столик в углу ресторана. — Надо расслабиться.
— Есть предложение? — спросил Неклясов раздраженно, поскольку последнее время он вообще разговаривал раздраженно.
— Один мой приятель недавно вернулся из Таиланда, — Анцыферов улыбнулся мечтательно — видимо, рассказы приятеля ему нравились. — Но с трудом вернулся, с большим трудом.
— Денег не хватило?
— Не в этом дело... Возвращаться не хотелось.
— Оставался бы! — передернул острыми плечами Неклясов.
— А вот для этого уже не хватало денег, потому что деньги там идут так хорошо, так быстро и легко, что совладать с ними нет никаких сил.
— Сидел бы дома! — буркнул Неклясов.
— Вот и сидит. Вспоминает.
— И что же он вспоминает?
— Есть в Таиланде такое местечко, вроде бы курортное, Патайя называется. Люди оттуда возвращаются до того уставшие, до того изможденные, что после этого всю свою жизнь только и делают, что собирают деньги, чтобы снова оказаться там хоть на денек, хоть на часок.
— Надо же! — Неклясов заинтересованно взглянул на Анцыферова. — Что же измождает?
— Любовь, Вовчик, только любовь может довести человека до такого состояния. Или же стремление к любви, что еще более накладно, еще более изнурительно и тягостно.
— Говори, Леонард, говори, — произнес Неклясов. — Внимательно слушаю.
— Значит так, Вовчик... Женщины там необыкновенно маленького роста, тайки называются...
Национальность у них такая, не потому что они все Таисии, а по национальности. И красоты неописуемой. А страсть у них любовная, как у... Ну, как тебе сказать...
— Как у пэтэушниц, — подсказал Неклясов.
— Да, наверно. И все там поставлено так, что нет никаких сил сохранить хотя бы один доллар на обратную дорогу. Есть там у них три вида массажа... Предлагают на выбор любой...
— А если я захочу все три сразу?
— Вряд ли получится, потому что тайки будут вокруг тебя суетиться и друг дружке мешать.
— Вот и хорошо! — воскликнул Неклясов. — Тем больше у них будет азарта.
— Не думай об этом, Вовчик, азарта у них и без того достаточно. Хватило бы этого азарта у тебя! Так вот, три вида массажа... Самый невинный первый... Ты спишь, а она тебя массирует, все тело твое массирует тоненькими своими, нежными пальчиками, полными любви и страсти.
— А я сплю? — недоверчиво спросил Неклясов.
— Да. А ты спишь.
— А ты бы заснул?
— Там кто угодно заснет, потому что касания ихних пальчиков приходятся как раз на самые чувствительные твои точки тела, на самые трепетные...
— А если я ее трахну?
— Нет проблем, но тогда это будет уже второй вид массажа.
— А третий?
— Когда ты будешь заниматься только этим... Поскольку европейские тела большие, а тайки маленькие, то одно тело обычно обслуживают несколько таек...
— Надо же, — Неклясов был явно озадачен бесконечностью проявлений жизни на земле, разнообразием нравов и обычаев. — И, это... Вое красавицы?
— Других не берут, — твердо ответил Анцыферов. — Другие у них на кухне работают.
— Правильно, — одобрил Неклясов. — Разумно... А это... Как насчет цены?
— Вовчик! — воскликнул Анцыферов. — Копейки! Пятьдесят долларов — и ночь твоя.
— А напитки? За мой счет?
— Они не пьют! Вовчик! Что ты говоришь? Им же нужно форму соблюдать. Выдержать всю ночь — это тебе не фунт изюма.
— Вообще-то да, — согласился Неклясов. — Надо ехать, — проговорил он с каким-то затуманенным взором, — Надо ехать. — И с тем же выражением лица, с теми же затуманенными экзотической любовью глазами он взял Анцыферова за галстук, притянул к себе и широко улыбнулся белоснежной своей улыбкой. И тут же глаза его сразу стали другими. Затуманенность в них осталась, но это было уже нечто другое, — это была уже поволока не совсем здорового человека, и Анцыферов с ужасом это понял. — Скажи, Леонард, ты же в прокуратуре работал?
— Работал, — Анцыферов сделал попытку освободиться, но Неклясов еще цепче ухватился за галстук.
— Ты же знаешь всякие секреты? Да? До того, как тебя посадили за мздоимство, пользовался всякими благами?
— Вовчик! — Анцыферов очень не любил, когда ему напоминали о работе в прокуратуре, о его бывшей должности. Он вдруг ощутил острую уязвленность, униженность — пройдоха и вор держит его за галстук, притянув к себе и сдавив горло, а он вынужден в таком положении с ним разговаривать... Анцыферов резко дернулся, распрямился, но Неклясов, тоже уловивший перемену в его настроении, отпустил галстук, и Анцыферов с трудом удержался, чтобы не опрокинуться навзничь.
— Какой-то ты нервный стал, Леонард, — улыбчиво произнес Неклясов. — Какой-то возбужденный... Даже не знаю, что с тобой происходит последнее время.
— Веди себя приличней! И тогда не будет ни с кем ничего происходить! — ответил Анцыферов, пытаясь хоть этими словами восстановить достоинство.
— Будет, — сказал Неклясов. — С моими друзьями всегда будет что-то происходить, нравятся тебе это или нет. До тех пор, пока я живой.., будет.
— Это уже твое дело!
— Нет, Леонард, — Неклясов покачал тонким, искривленным какой-то болезнью указательным пальцем перед самым носом Анцыферова. — Нет, — повторил он, раскачивая пальцем от одного зрачка бывшего прокурора до другого, и Анцыферов, сам того не замечая, помимо своей воли следил за этими мерными раскачиваниями корявого пальца убийцы. — Это наше общее дело. С некоторых пор, да? Согласен?
— Как скажешь, Вовчик, как скажешь, — усмехнулся Анцыферов, пытаясь и смягчить собственное унижение, и отстоять независимость суждений.
— А я вот так и говорю, — ответил Неклясов, улыбаясь сочувственно и безжалостно. Он прекрасно понял смысл сказанного Анцыферовым и тут же отрезал ему все пути к отступлению.
Есть в нас какое-то невытравляемое чувство слова, как-то умудряемся мы понимать так много, так много в обыкновенном хмыканье, пожимании плечами, игрой глазками, не говоря уже о словах. В наших бестолковых перебранках присутствует такая тонкость в передаче мыслей и чувств, состояний и взаимоотношений, что, право же, нет другого столь же богатого языка на белом свете. И образование у Неклясова не больно высокого пошиба, если у него вообще было какое-то образование, и мир он воспринимает далеко не красочно и многозначно, ограниченно воспринимает, и словарный запас у него беден и убог, но вот находит он интонации, находит простенькие вроде бы словечки. И уже нет Анцыферова, нет его самолюбия, образования, опыта большого человека... И никакого мата не требуется, более того, мат все скрадывает, смягчает, человек, который не матерится, воспринимается жестким, сухим, бессердечным.
Да, это так!
На такого человека смотрят неодобрительно, в нем видят врага, который не просто кичится, этот человек не может и не желает, видите ли, смягчить парой хороших матюков собственное мнение. А бесконечные «извините», «пожалуйста», «будьте добры» еще более ужесточают его слова, подчеркивают если и не злобность натуры, то уж во всяком случае все ту же неумолимость, несговорчивость, превосходство.
Однако и у самого подавленного и униженного неизбежно вдруг встанет однажды колом хвост, вдруг напряжется что-то внутри, вздрогнут возле мягких мочек ушей кулаки желваков... И тогда он тоже может наговорить достаточно. Именно это и произошло с Анцыферовым, именно до этой стадии бешенства и довел его Неклясов.
— Ты чего хочешь, Вовчик? У тебя что-то болит? — спросил Анцыферов, прекрасно понимая, что второго вопроса задавать не следовало — у Неклясова всегда что-то болело, ныло, постанывало в организме. Анцыферов был достаточно проницателен, чтобы догадаться об этом. Но плохо было не то, что догадался, а то, что он открылся, сказал всем сидящим за столом о его недомоганиях.
И услышав вопрос, Неклясов удовлетворенно кивнул. Именно этого он добивался, теперь ему все позволено, теперь он может с этим человеком поступать, как заблагорассудится.
— Что у тебя с ушами? — спросил Неклясов с невинным видом.
— А что там? — не понял Анцыферов и машинально потрогал одно ухо, потом второе.
— На месте?
— На месте, — ответил Анцыферов, мгновенно побледнев. Он понял намек. И знал, хорошо знал, что Неклясов ничего не говорит попусту. Не потому, что такой уж обязательный, по другой причине — произнеся что-то, он уже чувствовал себя обязанным это исполнить, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его твердости и решимости.
— Хорошие уши, — пробормотал Неклясов и, подняв фужер белого сухого вина, выпил его залпом.
— Так что же тебя все-таки беспокоит? — спросил Анцыферов, слегка смягчив вопрос, но оставив в нем и прежний смысл.
— Меня беспокоит Ерхов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32