А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

об опасности подумалось скорее машинально, в силу привычки. Странное дело — за то недолгое время, что он пробыл в консульстве, все здешнее как бы отдалилось от него, уменьшилось в масштабе, словно он смотрел теперь в перевернутый бинокль. Все то же самое, но уже мелкое, удаленное… Вообще же разобраться в ощущениях было трудно, слишком их оказалось много. А если попытаться выделить что-то главное — главным было, пожалуй, ощущение какой-то новизны… или чего-то, может быть, не такого уж нового, но, во всяком случае, давно им не испытанного. Чего-то почти забытого…
Возможность взаимопонимания — вот, пожалуй, что это такое. Живя на чужбине, от взаимопонимания отвыкаешь очень скоро. И дело вовсе не в том, что нет приятелей. Приятелей можно найти где угодно и сколько угодно. Друзья, конечно, дело другое, но ведь встретить настоящего друга не так-то просто и у себя дома. Здесь и подавно. Тот же Филипп — казалось бы, друг, во всяком случае в общепринятом смысле; но полного взаимопонимания между ними никогда не было и быть не может. К друзьям можно причислить Надежду Аркадьевну, однако и с ней они на очень многое смотрят совершенно по-разному…
А вот Балмашев — что он ему? — случайный собеседник, не провели вместе и двух часов; но это первый за многие годы встреченный им человек, с которым они говорили действительно на одном языке. Им вовсе не обязательно быть единомышленниками, не обязательно во всем соглашаться, с таким человеком можно и спорить; но они всегда друг друга поймут, вот что важно! Они могут по-разному отвечать на тот или иной вопрос, но подойдут-то к нему с общих позиций, одинаково понимая его суть и оценивая его значение. Короче говоря, они просто люди одного мира.
В этом, пожалуй, и содержится ответ на тот вопрос, который давно его занимал: почему мы не можем адаптироваться там, где так легко адаптируются другие? Дело не в разности культур, традиций и тому подобного. Конечно, испанцу или французу проще освоиться в стране романской культуры, чем, скажем, славянину; но ведь здесь так же быстро осваиваются и выходцы с Ближнего Востока. Почему коммерсант из Бейрута чувствует себя в Буэнос-Айресе как дома, хотя его предки со времен крестовых походов воспитывались в презрении к «гяурским собакам», — а наш интеллигент, с детства зачитывавшийся Гюго и Сервантесом, постоянно ощущает вокруг себя словно какой-то вакуум?
Все-таки, вероятно, у нас какие-то принципиально разные системы отсчета — политические, моральные, какие угодно. Сводить все к политическим — тоже упрощение; социальный строй, при котором жили до революции русские эмигранты, не так уж отличался от того, при котором они живут здесь. Но и этого фактора не сбросишь со счетов, — между советскими гражданами и бывшими «белыми» полного взаимопонимания что-то не наблюдается…
Как бы то ни было, но только сейчас, разговаривая с Балмашевым, Полунин словно почувствовал наконец себя в каком-то своем, привычном и родном мире. И это открытие — хотя оно пока и не сулило никаких конкретных перемен в его жизни — странным образом изменило вдруг для него все его восприятие окружающего.
Подумав, что Надежда Аркадьевна будет с нетерпением ждать его отчета о визите в консульство, он вышел из метро на станции «Кальяо». Этот буржуазный, респектабельный район, застроенный в стиле конца века и хорошо озелененный, напоминающий чем-то некоторые кварталы Парижа, вылощенной своей ухоженностью обычно вызывал у Полунина какое-то подспудное, неподвластное рассудку осуждение. Рассудок-то понимал, что глупо винить страну за счастливое сочетание геополитических факторов, удержавших ее в стороне от двух мировых побоищ; но чувство восставало при мысли, что все те страшные годы — и в сорок первом, и в сорок втором, и в сорок третьем — здесь так же пеклись о своем комфорте, занимались коммерцией и любовью, наживали и проматывали деньги, сочиняли эпигонские стихи и по воскресеньям ездили в Палермо играть в теннис. А корреспонденции из-под Сталинграда и Курска прочитывались за утренним кофе ничуть не более заинтересованно, чем биржевой бюллетень или рецензия на премьеру в театре «Майпо»…
А сейчас, свернув с проспекта на улицу Виамонте, Полунин шагал по вымытому мылом и щетками мозаичному тротуару, поглядывал на дубовые двери подъездов с протертым замшей зеркальным стеклом за кованым узором решеток и ярко надраенными бронзовыми ручками, на все эти выставленные напоказ атрибуты самодовольного благополучия, сытой, покойной и бесконечно чужой жизни, — и не ощущал ничего, кроме растущего чувства отчужденности. Что ему до этого буржуазного Буэнос-Айреса? Он и в самом деле человек другого мира, и ничто не связывает его с этим городом… кроме временных обстоятельств.
Однако товарищ Балмашев и в самом деле настоящий дипломат — главный-то вопрос тактично обошел молчанием. «Решили, значит, посмотреть Южную Америку» — и ни слова больше, будто и говорить тут не о чем. Ждал, возможно, что сам расскажет? А он в ответ пробурчал нечто невразумительное — так, мол, получилось…
Да, плохо тогда получилось Плохо и непредвиденно. Наверное, демобилизуйся он сразу после войны, как и рассчитывал, все было бы иначе; худо-бедно, но ведь возвращались же люди и тогда… Его, однако, не демобилизовали, — начали со старших возрастов, стали увольнять в запас семейных, а у него в солдатской книжке стояло: «холост, близких родственников нет». Двадцать четыре года к тому же, идеальный возраст для солдата, да и послужной список был неплох — медаль Сопротивления, «Военный крест», нашивки…
Слишком многого он не учел, слишком многого не предвидел, когда решил пойти с Филиппом на вербовочный пункт. Не учел того, что уставшие от войны французы отнюдь не склонны будут разделять мечты де Голля о возвращении Франции в разряд великих держав и предпочтут мирный труд проблематичной чести служить под знаменами Четвертой республики; не учел того, что — вследствие этого — новая французская армия будет остро нуждаться в имеющих боевой опыт кадрах; и уж никак не мог он предвидеть тех событий, которые вскоре после окончания второй мировой войны разыграются в далеком Индокитае.
А эти события, как оказалось, повлияли на его судьбу самым непосредственным образом. В августе, как только капитулировала Япония, в Ханое вспыхнуло восстание. Хотя Франция и признала Вьетнам независимым государством, ее руководители явно не склонны были примириться с потерей бывшей колонии. До начала открытых военных действий оставалось еще больше года, но подготовка к ним уже шла.
Филипп, которому тогда исполнилось тридцать, все-таки успел демобилизоваться в начале сорок шестого. Уезжая, он пообещал принять меры, похлопотать, но главным козырем — национальностью мнимого Мишеля Баруа — ходить было уже опасно: липовые документы могли сойти во время войны, когда в армию брали, как в Иностранный легион, любого желающего и практически без проверки. Чиновники мирного времени наверняка отнеслись бы к открывшемуся подлогу куда серьезнее. Словом, пришлось служить дальше, продолжая тянуть лямку в осточертевших уже казармах Рейнской оккупационной армии.
А обстановка в мире менялась между тем самым угрожающим образом — начиналась «Холодная война», Черчилль выступил в Фултоне со своей знаменитой речью. В общем-то, наверное, можно отчасти и понять тех товарищей на рю Гренель , куда он наконец явился, получив отпуск в Париж, — эдакий кондотьер в мундире американского образца, с французскими боевыми наградами и фальшивыми документами в кармане. Но, с другой стороны, и им следовало бы постараться понять его. Как бы фантастично ни выглядела его история, он рассказал ее подробно и откровенно, ничего не скрывая — ни фактов, ни мотивов. Мотивы, как скоро выяснилось, никого не интересовали, а факты выглядели подозрительно, особенно факт пребывания в плену. Что поделаешь, в сорок седьмом году на любую подобную биографию неизбежно накладывались обстоятельства, ни в малейшей степени не зависевшие ни от него самого, ни от тех людей, с которыми ему тогда пришлось иметь дело…
Ладно, недоверие он бы еще понять мог. Нельзя было понять другого: безоговорочного и огульного осуждения тех, кто, как выразился один из его собеседников, «отсиживались в плену», — разум противился этому чудовищному отождествлению всякого военнопленного с изменником Разумеется, были и изменники, были и сдавшиеся добровольно, — но такие, кстати сказать, в лагерях не задерживались, они довольно скоро уходили оттуда в разведшколы, в «национальные легионы», в РОА. А те, для кого воинская присяга не была пустым словом, оставались умирать несломленными. И согласиться — хотя бы молчаливо — с тем, как судил о них его собеседник, значило бы для Полунина предать мертвых, самому стать предателем.
Поэтому разговор на рю Гренель кончился плохо. Настолько плохо, что нечего было и думать прийти сюда еще раз; он просто не мог бы заставить себя снова слушать эти разговоры об «отсидевшихся», отвечать на вежливые расспросы — когда, почему, при каких обстоятельствах…
Повидать Филиппа не удалось, тот был в командировке. Париж на этот раз показался мерзким: инфляция, черный рынок, разряженные по новой заокеанской моде профитёры в широченных пиджаках с вислыми плечами, в коротковатых брючатах и туфлях на белом каучуке в два пальца толщиной… Неужто ради этой мрази горели танки на кольмарских холмах, гибли в ночных перестрелках парни из «Дюгеклена»? Полунин за неделю пропил отпускные, подрался в последний вечер с какими-то подонками в заведении на пляс Пигаль и вернулся в Германию с пустыми карманами и подбитым глазом. И совершенно не представляя себе — как жить дальше.
«Дома», в казарме, его встретили слухи о скорой якобы отправке на Дальний Восток — война в Индокитае шла уже полным ходом. Это уж был какой-то бред; Полунин долго отказывался верить, думал — обойдется. Нет, не обошлось. Однажды ночью, в марте, полк подняли по тревоге, посадили в десантные «дугласы» и отправили в Тулон. Там, к счастью, случилась задержка: до погрузки на корабль еще предстояло получить новую технику — танки Т-47 и бронетранспортеры М-39, специально приспособленные для действий в болотистых джунглях.
Он дезертировал на второй день, едва дождавшись увольнительной в город, ушел налегке, взяв с собой только медаль Сопротивления и трофейный парабеллум, который за ним не числился (он просто утаил пистолет в августе сорок четвертого года, когда макизарам приказали сдать оружие). Планов не было никаких, кроме одного — не воевать в Индокитае; может быть, думал он, удастся пробраться в Италию, разыскать Дино — тот всегда был Мастером находить выходы из безвыходных положений…
Впрочем, действовал он довольно обдуманно. Купив на «блошином рынке» старый плащ, пиджак, фуфайку и потертые вельветовые брюки, Полунин внимательно изучил на автобусной станции план окрестностей и взял билет до Санари — маленького курортного местечка в четырнадцати километрах от Тулона, по дороге на Марсель. Там, найдя укромный пляж (купающихся, по счастью, не было, холодный мистраль валил с ног), он переоделся, аккуратно сложенный мундир со всеми документами в кармане оставил на песке, прикрыв развернутым номером «Пари суар» и положив сверху камень и бутылку «пастиса», из которой предварительно вылил в море три четверти содержимого. Потом, выйдя на шоссе, остановил попутный грузовик и через полтора часа был уже в Марселе.
Несколько дней он околачивался по всяким притонам в районе Старого Порта, надеясь найти какого-нибудь контрабандиста. Трудно было сказать, сработала ли инсценировка в Санари; выглядело это довольно правдоподобно: человек, вылакавший почти бутылку спиртного, запросто мог утонуть, купаясь в такой холодной воде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69