А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Рассказать ему правду было нельзя, оставить в полном неведении — тоже. Теперь же, как ей казалось, она нашла какой-то выход.
Предстоял еще разговор с Димой, уж ему-то Ника должна была рассказать все как есть. Она легко представляла себе его реакцию, но странно — мысль о неизбежном разрыве не пугала ее.
Раньше у нее было столько планов, столько замыслов — иногда серьезных, иногда ребяческих; в своем воображении она решала (под Диминым руководством) какую-нибудь важнейшую историческую проблему, раскапывала вместе с ним столицу неизвестного царства, обдумывала, какого цвета обоями оклеить «мегарон», чем украсить каминную полку, как лучше провести их первый отпуск вдвоем… Теперь все опустело, потеряло смысл и содержание.
И не только потому, что Ника не верила больше в осуществимость своей мечты. В конце концов, если Дима по-настоящему ее любит, он и в самом деле может простить ей то, что она сделала Он может найти для нее тысячу оправданий — молодость, неопытность, мало ли что еще. И что тогда?
Даже если он сможет перечеркнуть случившееся (со стороны все это кажется проще), то ей это не удастся. Как можно начинать новую жизнь, чувствуя себя преступницей?
Вот если бы только знать, насколько обоснованно это чувство… Ведь до сих пор она так и не нашла ответа на вопрос — а что же ей было делать, как следовало себя вести в этом случае? Да, у нее было ощущение непростительной своей вины, была убежденность в том, что оправдания нет и быть не может. Но, возможно, эта убежденность и это ощущение были все же ошибочными, ведь прямого — подкрепленного точными доводами разума — подтверждения своей вины Ника тоже не находила! То, что тогда сказал ей Дима — что нельзя отвечать злом на зло, — было хотя и по-человечески верно (недаром жизнь так страшно подтвердила его правоту), но с точки зрения логики далеко не безупречно. Правда, тот же Игнатьев, вероятно, сказал бы, что логика тут совершенно ни при чем…
В пятницу двадцатого марта, на последнем уроке, Нику вызвала преподавательница литературы:
— Пожалуйста, Ратманова, к доске. Что было на сегодня?
— Образ Петра в романе Алексея Толстого «Петр Первый»…
— Хорошо. Что вы можете сказать об этом образе?
Ника помолчала, глядя в окно, за которым густо летел мокрый снег. О Петре они говорили с Димой в отряде, накануне ее отъезда…
— Он мне не понравился, — сказала она наконец.
— Чем?
— Слишком идеализирован, по-моему.
— Это относится скорее к области истории, а не литературы. Вам не кажется?
— Нет.
— Почему?
— Литература должна говорить правду, иначе это плохая литература. Даже если книга хорошо написана.
Татьяна Викторовна поправила очки и внимательно посмотрела на Нику.
— Что ж, продолжайте, — сказала она после паузы.
— У Ключевского Петр выглядит иначе. Он пишет, что Петр многое делал наобум, не зная, что из этого выйдет. А у Толстого получается, что Петр все знал заранее и никогда не ошибался.
— А вы считаете, ошибался?
— По-моему, да…
— В чем?
— Петровские реформы расслоили русское общество.
— По-вашему, в допетровской России не было классового расслоения?
— Было, конечно. Но потом к нему прибавилась еще и… культурная рознь. Дворянство начало воспринимать европейскую культуру, а для народа она оставалась чуждой и непонятной.
— Ах вот вы о чем. Ну, это вопрос спорный, Ратманова. На примере Пушкина мы видели, какие блистательные результаты может дать синтез культур, органичное слияние двух совершенно разных культурных начал. Есть национальные культуры, и есть единая общечеловеческая культура, которая развивается в процессе их взаимооплодотворения. Это одно. Второе — культура искусственно изолированная, самодовлеющая и замкнутая в себе рано или поздно приходит в упадок. Вы не допускаете, что Петр, при всех его ошибках, все же понимал это и именно от этого хотел уберечь русскую национальную культуру?
— Да, может быть. Хотя…
— Что?
— Не знаю… Петра, по-моему, мало беспокоила судьба культуры Скорее торговля, промышленность… Ну, и наука, конечно.
— А наука и культура — это не одно и то же?
Ника подумала, помолчала. В классе было очень тихо — все смотрели на нее, кто с недоумением, кто с интересом.
— По-моему, это не всегда одно и то же, — сказала Ника.
— Например?
— Ну… я не знаю, в гитлеровской Германии, например, наука стояла достаточно высоко. Не всякая, конечно, там было много мракобесия, но я хочу сказать — техническая наука. Химия, машиностроение… Но ведь культуры там не было?
— Культуры не было, вы правы. Что касается науки, то попробуем разобраться в этом вопросе. — Татьяна Викторовна обвела класс взглядом. — Кто хочет добавить что-нибудь к тому, что сказала Ратманова?
Ученики переглядывались, пожимали плечами. Игорь Лукин скорчил Нике одобрительную гримасу и постучал пальцем по лбу — молодец, мол, старуха, ты у нас гигант мысли…
— Карцев, вы хотите что-то сказать?
Женька Карцев неуклюже взгромоздился над столом, поправил очки.
— Это ерунда, по-моему, — забасил он, — что в Германии высоко стояла наука, ну конечно, некоторые отрасли действительно развивались довольно успешно, а в целом… Гитлер даже физику разогнал, я уж не говорю про общественные науки. Антропология тоже — где-то на уровне бреда. Поэтому, наверное, и культуры настоящей не было. Вот.
— Совершенно верно, — кивнула Татьяна Викторовна. — Наука как единое целое в гитлеровской Германии подавлялась, отсюда и упадок культуры. Садитесь, Карцев. Вы, Ратманова, тоже можете идти на место. Не знаю, какую оценку выставил бы за ваши рассуждения историк, но я вам ставлю пять. Кое в чем вы ошибаетесь, но лучше думать и ошибаться, чем не думать вовсе. Да, кстати…
Ника, уже отойдя от доски, остановилась и вопросительно глянула на преподавательницу.
— Еще один вопрос, — сказала Татьяна Викторовна. — Роман «Петр Первый», как известно, остался недописанным. В той части текста, которой мы располагаем, есть места, подтверждающие вашу мысль о непонимании, неприятии народом — в то время, подчеркиваю, — именно вот этой чуждой, иноземной культуры, которую решил насаждать Петр. Вам не кажется, что у автора могло быть намерение развить дальше эту мысль, показав противоречивый характер некоторых петровских начинаний?
— Не знаю, — сказала Ника. — Нет, не думаю, чтобы было.
— Не думаете? Ох, Ратманова, Ратманова… Садитесь, пока я не переправила вашу пятерку на что-нибудь другое…
После звонка Ника подождала преподавательницу в коридоре.
— Татьяна Викторовна, мне нужно с вами поговорить…
— О Толстом? — Болховитинова улыбнулась. — Ты, кстати, не совсем к нему справедлива — художник это был большой…
— Нет, Татьяна Викторовна, у меня… личный вопрос.
— Ах вот что. Ну, давай поговорим. Ты хочешь сейчас?
— Нет-нет, я, если можно… Я бы лучше пришла к вам, если вы позволите. Завтра или в воскресенье.
— Хорошо, приходи завтра. Прямо после школы, у меня завтра нет уроков.
— Только, Татьяна Викторовна… я бы хотела, чтобы мы были одни, вы понимаете…
— Разумеется, мы будем одни. Договорились. Завтра около трех я тебя жду.
— Спасибо, Татьяна Викторовна…
На следующий день последним уроком было черчение, но никто ничего не чертил: в классе шептались, пересаживались с места на место, торопливо писали записочки — готовилось какое-то крупное мероприятие по случаю начинающихся завтра весенних каникул. Нику спросили, пойдет ли она, она сослалась на нездоровье. После звонка весь класс словно сорвался с цепи — вылетели с воплями в коридор, табуном прогрохотали по лестницам, устроили бедлам внизу, в вестибюле. Галдели, спорили, девчонки толпились перед зеркалом, Ренка Борташевич, вытягиваясь на цыпочках из-за чьего-то плеча, смелыми мазками накладывала себе на веки трупную синеву. «Девчонки! — пронзительно верещала она. — У кого есть польская помада номер пять?..»
Ника протолкалась к вешалкам, оделась, ни на кого не глядя. Как она завидовала сейчас своим одноклассникам, их беззаботному дурашливому веселью, их непричастности к тому, что делается с нею самой. Сейчас они выйдут отсюда, галдящей — во весь тротуар — кучей повалят по Ордынке, потом набьются в чью-нибудь квартиру, будут танцевать под магнитофонные вопли… Как тогда у Карцева, перед новогодними каникулами. Тогда она еще была с ними, была такою же, как они все Ей тоже было грустно в тот день, но по-другому. Глупая, она не знала, что ей предстоит еще прожить десять самых счастливых дней ее жизни…
Нике казалось, что у нее вот-вот ручьями хлынут слезы. Но она не заплакала, она не плакала уже давно — разучилась, наверное. С трудом проглотив подступивший к горлу комок, она пробралась к дверям, вышла наружу, под слепящее мартовское солнце. Вчера еще шел снег, а сегодня уже совсем тепло. Весна. Как страшно жить на свете, и как странно, что никто этого не замечает. Ты на минуту задерживаешься перед витриной — и подходишь к перекрестку как раз в ту секунду, когда туда вылетает пьяный водитель. Или ты чего-то вовремя не понимаешь, на что-то не обращаешь внимания, делаешь что-то не так — и вся жизнь рушится. Именно из-за этого. Прислушайся она тогда к словам Димы или Славы, попытайся понять — и все сложилось бы по-другому, не было бы этого кошмара, в котором она живет уже полтора месяца… Завтра она могла бы уехать в Ленинград, снова оказаться в «мегароне» на Таврической. Тогда, в январе, они договорились, что на весенние каникулы она приедет. Теперь, правда, Дима ее не ждет — пятого, когда поздравлял по телефону, она сказала, что приехать не сможет, потому что мама тяжело больна и неизвестна, когда ее выпишут.
Он звонил и потом, не один раз, говорил, что сам может приехать на воскресенье в Москву, но Ника сказала, что пока не нужно, нельзя, субботы и воскресенья она проводит в больнице. Вряд ли он поверил. А впрочем, какое это имеет теперь значение…
На Добрынинскую Ника пришла ровно в три. Поднимаясь на пятый этаж, сама удивилась своему спокойствию — как будто идет поболтать к подруге. У двери, прежде чем нажать кнопку звонка, она все же помедлила, попыталась как-то обдумать предстоящий разговор. Да нет, что тут обдумывать.
— А, Ратманова, — сказала Татьяна Викторовна, распахнув дверь. — Ты точна, как королева. Входи! И говори сразу — голодна?
— Нет, спасибо…
— Смотри, а то я могу покормить. Обедаем мы позже, но хоть яичницу зажарить?
— Нет, спасибо, Татьяна Викторовна, я правда не хочу.
— Тогда выпьем кофе. Раздевайся, проходи в комнату, я сейчас…
Ника вошла, поправляя волосы, скользнула взглядом по развешанным над письменным столом Андреевым рисункам и остановилась возле окна. Форточка была распахнута, пахло солнцем, весной, капелью. Как ждала она этой весны…
За ее спиной скрипнула дверь, послышалось звяканье посуды. Ника обернулась:
— Помочь вам, Татьяна Викторовна?
— Нет, я все принесла. Сейчас включим это, и все… Садись, Ника, рассказывай. Как у тебя дома?
— Я об этом и хотела… — Несмотря на все спокойствие, голос ее прервался.
— Я слушаю, — встревоженно сказала Татьяна Викторовна. — Иди сюда, Ника, садись…
Ника села, помолчала, глядя в сторону.
— Я сейчас… извините, Татьяна Викторовна. Я вам говорила, мама лежала в больнице. С воспалением легких…
— Да, я знаю.
— Это не совсем так. То есть воспаление легких тоже было, но… Дело в том, что…
Овладев собой, Ника говорила теперь негромко, спокойно, словно пересказывала прочитанную книгу. Странно, ей думалось, что придется говорить долго, а на самом деле рассказ оказался совсем коротким. Когда она кончила, Татьяна Викторовна глянула на нее, словно ожидая продолжения, потом встала, прошлась по комнате и остановилась у окна, держась за локти.
— Боже, какая идиотка! — воскликнула она потрясенно.
— Я знаю, — прошептала Ника, опустив голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66