А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

! — воскликнула Ника. — Шестнадцать лет ждали, пока дело не дошло до милиции!
— Погоди, погоди. В общем, я отказался. Мне тогда в армию было скоро идти, этим и отговорился. Отслужу, говорю, а там видно будет. Ну, а после демобилизации написал, что возвращаюсь в Новоуральск, буду жить здесь…
— Ты совершенно правильно поступил!
— Наверное. Но только я не со зла так поступил, ты вот это пойми. Зла у меня тогда уже не было. Я просто подумал, что ни к чему это — семья-то, в общем, чужая, чувствовали бы себя неловко… А злости я на них уже не держал, хочешь — верь, хочешь — не верь.
— Злость — это не то слово, — помолчав, сказала Ника. — У меня тоже нет злости к родителям. Тут другое, Слава… Я не знаю — ну, непримиримость, что ли. Непримиримость к тому, что они сделали, непримиримость к тому, что позволило им жить все эти годы спокойно, как ни в чем не бывало…
— А ты не знаешь, так ли уж они спокойно жили, — возразил Ярослав. — Ну, жили, конечно, что ж было делать! Света росла, потом ты родилась… А ведь что у матери на душе делалось, про это никто не знает. Не думаю я, чтобы ей это тоже так легко обошлось. Я, Вероника, вот что хочу сказать, ты пойми меня, — нельзя, понимаешь, чтоб это тянулось и тянулось. А то ведь… нет, ну смотри сама — то они со мной нехорошо сделали, то ты им теперь мстить начинаешь…
— Да не месть это! Что ты все слова какие-то выбираешь — «злость», «месть»! Я совершенно не собираюсь мстить, ты тоже меня пойми…
— Ладно, — перебил Ярослав, — слова дело десятое, можно как хочешь сказать. Не о словах сейчас речь. А речь вот о чем: ты вот ушла, бросила стариков одних. Света — та отрезанный ломоть, ты у них одна оставалась. Подумала ты об этом? Не подумала, вижу. А ведь об этом не думать нельзя. Как же они теперь одни будут? Нехорошо, сестренка, получается. Не знаю… тебя, конечно, тоже можно понять — погорячилась, ладно, с кем не бывает…
— Погорячилась? Ты, значит, действительно ничего не понял!
— Да я все понимаю. Однако казнить человека за то, что он когда-то ошибся, что-то не так сделал…
— Выходит, — усмехнулась Ника, — простить за истечением срока давности?
— Да при чем тут срок… Ты вот другое себе представь: ну, хорошо, проходит еще двадцать лет, подрастает у тебя сын. И вдруг спросит — а чего это, мол, я никогда дедушку с бабушкой не видел? Что ты ему скажешь?
— Если спросит в том возрасте, когда уже сможет понять, — скажу правду. Уверена, что он меня не осудит.
— Это если будет думать так же, как ты. А если — как я? Ну, допустим, хорошо, не осудит. Допустим, решит, что так и надо, что можно бросить родителей, если у них что-то было не в ажуре… Храбрая ты, однако, сестренка. Я бы своего Петьку побоялся такому учить.
— Ну, знаешь…
— Да нет, ты погоди, в жизни ведь всякое бывает. Что ж тогда? Так оно и будет цепляться одно за другое? Я поэтому и говорю, сестренка, — кончать это надо, точку ставить…
Они помолчали, Ярослав полуобнял Нику за плечо, на миг прижал к себе.
— Ладно, — сказал он уже другим тоном, веселее, — время у тебя еще будет над всем подумать, а сейчас идем-ка домой. После еще потолкуем. Только ты, знаешь, ты при Галке не говори пока, что родителей решила бросить. Там как оно еще получится… Скажи просто — навестить, мол, приехала. И давай, сестренка, держи хвост пистолетом, слышь? Ты, я вижу, из-за меня все это затеяла — вроде моральную поддержку решила мне оказать, так зря это. Я, пожалуй, и сам еще могу тебя поддержать, а? Ну, пошли домой, вот Галку-то сейчас удивим…
ГЛАВА 3
Елена Львовна никогда не верила в судьбу и считала суеверием всякие разговоры о возмездии, якобы постигающем человека за дурные поступки. Верить в какое-то сведение счетов «там», как верит, например, баба Катя, — вообще примитив; что же касается реального возмездия здесь, то жизненный опыт Елены Львовны не давал пока никаких оснований всерьез предполагать такую возможность. Конечно, она знала случаи, когда кому-то приходилось расплачиваться за что-то самым неожиданным образом, но это была чистая случайность. Точно с той же степенью вероятности другим сходило с рук решительно все.
Когда, десять лет назад, всплыла давняя история со Славой, Елена Львовна была потрясена, настолько не укладывалось случившееся в привычную для нее схему взаимоотношений человека с тем, что можно весьма приблизительно и условно назвать «роком». Значит, все-таки он рано или поздно настигает свою жертву — медлит, выжидает, а потом наносит удар? И неужели ей придется теперь платить?
Но платить не пришлось. Тогда — десять лет назад — рок смилостивился, отпустил свою жертву (так кот играет с мышью, думалось ей теперь). Все улеглось, успокоилось, от шестилетней Ники случившееся, естественно, скрыли, Света — она была тогда на втором курсе — отнеслась к семейному чепе вполне разумно. Жизнь Ратмановых снова вошла в привычную колею, и колея эта стала для Елены Львовны еще глаже, еще накатаннее…
До этого — особенно первые годы (со временем, конечно, это смягчилось) — ее мучила мысль о сыне. Ребенок — даже нелюбимый, ненужный, живое напоминание о страшной ошибке — это все-таки ребенок. Она не столько тосковала по нем, сколько испытывала угрызения совести, жалость — он-то ни в чем не виноват. Но ведь и жить с отчимом… И когда сын нашелся, когда прошло первое смятение, страх, когда стало ясно, что никаких особо неприятных последствий не будет, — она окончательно уже убедилась, что была права.
Конечно, — кто станет это оспаривать? — отдать грудного ребенка в детдом было жестокостью. Но, увы, как часто приходится в жизни быть жестоким — и в малом, и в крупном. Жестокость, как и другие моральные категории, нельзя осуждать безоговорочно, априорно, вне связи с обстоятельствами. Прежде, когда господствовала абстрактная христианская мораль, жестокость — на словах, по крайней мере, — осуждалась безоговорочно. Достоевский, помнится, писал что-то о непозволительности строить рай на слезах одного-единственного ребенка. Но ведь Достоевский нам уже не указ, старая обветшалая мораль давно уступила место новой, опирающейся не на слезливую заоблачную «добродетель», а на суровую целесообразность истинного гуманизма. Мы трезво отдаем себе отчет, как часто — к сожалению — приходится жертвовать благом одного во имя блага многих; неужели была хоть капля целесообразности в том, чтобы вместо одного страдали трое, даже четверо?
И сама жизнь — тогда, десять лет назад, — подтвердила правоту Елены Львовны, как бы оправдав задним числом ее вынужденную жестокость. Как оказалось, в конечном итоге никто особенно не пострадал оттого, что Славе пришлось провести детство без семьи; и Слава, хотя его и не усыновили, вырос вполне благополучно, и семья сохранилась. Муж, ездивший к нему в Новоуральск (сама Елена Львовна на это не отважилась), вернулся довольный и успокоенный. «Ну, видишь, — сказал он, — ничего страшного, отличный вырос парень — толковый, самостоятельный, уже имеет профессию и намерен учиться дальше. Государство о нем позаботилось, а как же иначе? У нас человек не пропадет, это ведь не Запад какой-нибудь, где человек человеку волк…»
Жить вместе, правда, Слава отказался наотрез. Узнать об этом Елене Львовне было, конечно, неприятно. Хотя, с другой стороны… неизвестно, как сложилась бы у них совместная жизнь. Да и вообще много возникло бы сложностей — пришлось бы всем как-то объяснять, пошли бы разные догадки и кривотолки… Нет, Слава проявил благоразумие, даже в этом показав себя человеком вполне зрелым, сложившимся.
И Елена Львовна прожила последние десять лет в мире с собой и всем окружающим, окончательно уверившись в правильности — даже, пожалуй, праведности — избранного пути. В конце концов, не была же она законченной эгоисткой! Уже давно жизнь ее была подчинена одной цели: благополучию семьи, причем благополучию не только материальному — Елена Львовна не была вульгарной стяжательницей; семейное благополучие, как она его понимала, должно быть гармоничным и всесторонним — комплексным, как теперь принято выражаться.
Упорно, терпеливо создавала она это благополучие. В меру способствовала карьере мужа, воспитывала дочерей, и воспитывала не так, как «воспитывают» сегодня иные матери. Следила за их чтением, развивала вкус, старалась привить определенные нравственные принципы. Тактично, ненавязчиво, умно. Нет, по совести — ее давно уже ни в чем нельзя было упрекнуть. И судьба, словно в награду (хотя в воздаяние за добрые дела Елена Львовна не верила точно так же, как и в возмездие за дурные), судьба была с нею щедра. Раньше или позже, но ей неизменно удавалось достичь всего желаемого. Муж продвигался вверх по служебной лестнице, удачно вышла замуж старшая дочь (Елене Львовне, правда, до сих пор было не совсем ясно, любит ли Света своего Кострецова, но Кострецов-то ее явно любит — это куда важнее); младшая тоже не давала пока особых поводов для беспокойства. В том, что и Вероника — с ее внешностью и другими данными — сможет найти себе достойного мужа, можно было не сомневаться. Словом, жизнь семьи Ратмановых катилась по хорошо смазанным рельсам. И все это время — все эти последние десять лет — безостановочно и неумолимо отсчитывал дни невидимый, неосязаемый, но от этого не менее действенный механизм возмездия.
Судьба была не только щедра с Еленой Львовной — она до поры была к ней милостива, отняв у нее дар предчувствия. Да и какое могло тут быть предчувствие? Что может предчувствовать человек в заминированном доме, если он не слышит, как где-то в фундаменте тикают колесики и рычажки взрывателя? Он ничего не слышит, ни о чем не догадывается, и смысл случившегося доходит до него слишком поздно — когда начинают рушиться стены, за миг до того казавшиеся такими прочными, такими надежными…
Мир Елены Львовны, заминированный четверть века назад, стал рушиться неожиданно для нее, внезапно и катастрофически. Лишь в тот день, когда Ника, еще в наивном неведении, рассказала дошедшую до нее стороной, через невообразимый лабиринт совпадений, историю Ярослава Ратманова, — лишь в тот день впервые поняла Елена Львовна, какую страшную шутку сыграла с нею щедрая и милостивая к ней судьба.
То, что возмездие избрало своим орудием именно Нику — младшую, любимую дочь, вдобавок не имеющую к той давней истории никакого отношения, — делало случившееся особенно страшным для Елены Львовны, словно бросая на всех зловещую тень нависшего над ними рока. Пусть бы страдала она сама, ей есть за что платить, но Ника?
Впрочем, Елена Львовна, вопреки очевидности, все еще цеплялась за какую-то надежду, моля неизвестно кого, чтобы дочь ни о чем не догадалась, чтобы хоть ей не пришлось страдать. Но надеяться было глупо, она уже и сама это понимала.
Настало время платить, и платить сполна. А за что? Она еще пыталась — в трагически запоздалом споре с собственной совестью — искать какие-то оправдания своему поступку, какие-то доводы, способные подтвердить правильность ее тогдашнего решения. Но доводов уже не находилось, оправданий не было. Никаких оправданий.
Не было их тогда, в сорок пятом году. Ей лишь казалось, что они были: любовь к мужу, страх потерять его, стремление сохранить отца хотя бы для Светы. Все это пустое. Есть вещи, которых нельзя оправдать даже любовью; она не должна была — просто не имела права — продолжать любить человека, хладнокровно поставившего ее перед таким страшным выбором. А вот она любила, продолжала любить; сама низость ее измены, бессмысленной, случайной, вдвойне мерзкой именно потому, что муж в это время был на фронте, усугубляла в ней чувство вины, желание как-то искупить, что-то поправить… Господи, как будто еще оставалось что поправлять!
Нет, не было у нее никаких оправданий, ни тогда, ни теперь, и не было права надеяться на эту милость, на снисхождение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66