А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Надо ли говорить, с какой аптечной точностью явилась я в офис! Надо ли уточнять, что теперь-то я была абсолютно уверена в успехе! А именно — мое желание сделать книгу найдет у Владимира Алексеевича полное понимание. Ну сами подумайте, кто бы отказался от книги о себе самом, где бы вполне объективно было рассказано об «этапах пройденного пути». Тем более после всяких измывательств в прессе, после частушечных издевок и т.п.? Прошу при этом учесть, что не абы какой недоучка-самоучка уже сидит на диване (разумеется, мягком, кожаном) в приемной, а журналистка с ого-го каким стажем, и если уж на то пошло, то ведь хватай выше, — писательница, автор двадцати семи книг, переведенных на двенадцать иностранных языков! Какого же рожна еще надо?! Так? При этом — с ясным намерением сказать о Брынцалове правду, одну только правду, презрев все наветы «желтой» прессы, наплевав на все хулы, чтобы на обширном пространстве книги воссоздать образ явно незаурядного человека, с которого желающие захотят делать жизнь, смогут поучиться, перенять опыт и, соответственно, «улучшить свое материальное положение», как формулируют разного рода опросные листки всяких соцслужб.
…Стало быть, сижу нога на ногу. За конторкой, ближе к окну, щебечут о своем две молодые секретарши, справа от меня, в углу, работает большеэкранный телевизор. Приглядываюсь — нет в нем ни непременных Сорокиной, ни Лиона Измайлова, ни прокладок, которые столь комфортны, ни дирола с ксилитом, которые и сохраняют и заново отращивают усы и зубы, а есть — вход в офис. Догадалась — этот телевизор дает знать, когда появится В. А. Брынцалов.
Припоминаю попутно с ожиданием, когда и где доводилось вот так сидеть, в приемных у «Великих и Ужасных» — у инструкторов ЦК, у секретарей обкомов… Прихожу к выводу — все едино. По ощущениям. Не к тебе же пришли — ты пришла, уже тебе дали фору…
Ну да там разберемся! Главное, чтобы диктофон не отказал!
Наконец какая-то из секретарш, кстати, милая, приветливая, произнесла: «Идет!» И впрямь, на телеэкране я увидела группу мужчин и среди них знакомое по газетам и предвыборным телепрограммам лицо… Хозяин явно уступал в росте прочим своим спутникам. Догадалась: телохранители.
Через несколько минут в приемную вошли — Сам и двое таких крепышей, о которых можно сказать культурно «атлетического телосложения», а можно употребить ходовое — «шкафы». Увидев меня, Владимир Алексеевич поздоровался, прошел в кабинет. Телохранители остались в приемной, встали у высокого барьера конторки, облокотились, о чем-то заговорили с секретаршами Наташей и Инной. Я заметила, что у одного из них чуть высунулась подкладка из-под обреза пиджака, видно, после химчистки ткань села слегка, а подкладочный шелк выстоял…
Дверь в кабинет осталась открытой. Наташа или Инна зашла в таинственный закуточек и появилась с раззолоченной чайной чашкой и блюдечком. Унесла в глубь кабинета. И дурак догадается — Хозяину. Я же в отворенную дверь видела кожаное кресло, а на стене — портрет мальчика и светлом, лет трех, не больше… дитя как дитя…
Спустя пять минут великое свершилось! Сентябрь 1996 года. Меня попросили войти. Господин Брынцалов единолично пил чай из раззолоченной чашечки. И первое, что он сказал мне полувнятно, между глотками, было:
— Никому никаких интервью… И вам тоже…
Так или примерно так. То есть как?! То есть что за чушь?! Где логика?! Зачем же я тогда приходила?! Зачем было меня приглашать в кабинет?
Брынцалов продолжал пить чай и произносить что-то раздраженно-невнятное, посверкивая в мою сторону маленькими, с серой искрой кабаньими глазами под густыми полуседыми бровями. Он словно бы заранее был уверен, что добра от очередного журналиста не будет — одна маета, которой во уже, по горло. И продолжал глотать чай. Такого в моей жизни еще не было. Отродясь. Клянусь, не было, чтобы я не напоила чаем человека, который пришел ко мне в дом. Клянусь, не было, чтобы кто-то из моих знакомых не напоил меня тем же чаем, даже если я прибежала на минуточку. Клянусь, не смел пить при мне чай сам по себе ни секретарь райкома, ни секретарь обкома, ни даже сторож при сельсовете… А тут — на тебе!
И я разозлилась. Пришло на ум первое — он, этот скороспелый богач-разбогач, решил, что я, как и многие-многие, пришла просить у него вспомоществование, что мне от него деньги нужны! Ведь сколько он выслушивает и устных, и письменных просьб! Устал, изнемог, не знает, в какой угол бежать? И всех — под одну гребенку…
Ах, так? Перебила:
— Мне от вас никаких ваших денег не нужно! Никаких! Нисколько!
Смолк. Посмотрел исподлобья, но с интересом. Повторила:
— Мне издательство заплатит. Если книга получится.
Понял до конца или не понял? Молчит, пьет чай. Сам по себе. На столе, который стоит, небось, целую чайную плантацию где-нибудь на Цейлоне, блестит золотой или золоченый письменный прибор — так, отдельные стильные предметы…
— Ладно, — решает, то есть снисходит, — пятнадцать минут… только… спрашивайте!
Ах ты, Боже мой, какой великодушный! На фоне роскошного шкафа… Он, значит, окончательно решил, что отдиктует мне условия совместного скоротечного существования, а я и пискнуть супротив не моги? Как кусок кинул со своего барского стола…
Во мне взыграла ярость. Профессиональная. И желание — переломить момент. А почему бы и нет? Разве мне не встречались такие, о ком друзья-журналисты говорили: «Бык! Осел! Уперся — ничего не выбьешь». Но я шла и «выбивала», и расставались мы с «быком-ослом» в хорошем настроении и как добрые друзья.
Неужели придется отступить, уступить? Не получить ответа ни на один вопрос? И оставить любознательное российское население ни с чем. А точнее, с одними частушками про «задницу» и уверенность, что В. А. Брынцалов — придурок, несмотря на все его капиталы?
Ах, где мои семнадцать лет! Ну, на крайний случай, тридцать пять! Крути не крути, хоть при социализме, хоть при капитализме, а мужчине всегда и при любом строе только женщина в радость. Только у молодой, красивой женщины есть шанс «переломить» даже и очень крутого мужичка!
С другой стороны, настоящий охотник бьет белку в глаз не только в двадцать, но, бывает, и в восемьдесят… Чую, выхода у меня нет: либо я, либо меня — через колено. Стало быть, бери в руки ружье…
И я взяла ружье, прицелилась и… И сказала, зрачок в зрачок с миллиардером, которому надоели, а может, и опротивели журналисты.
— Вы знаете, как в народе вас называют? Вам, небось, холуи о том не докладывают? Знаете?
И ляпнула… Без зазрения совести! Одно из тех словечек. Одно из очень таких-растаких забористых словечек… Такое, что Великий и Могучий не враз проглотил, а зыркнул предварительно в открытую дверь. Где сидел народ… Я так поняла — не хотел бы, чтобы там, в приемной, слышали… Стало быть, не такой уж он твердокаменный и небрежный. Стало быть, и впрямь не знал, как его имя полощут… Стало быть, прямо в цель мой выстрел…
«Ну, — думаю, — все. Сейчас вскипит и потребует, чтобы я исчезла с его глаз долой…»
Могло быть такое? У мужчинки, которого терзает комплекс неполноценности? Да запросто!
Но тут передо мной оказался Мужчина, который умеет держать удар, если уж на то пошло… Он даже паузу не затянул. Посмотрел мне в глаза остренько так… Нет, не сморгнула. Может, это приглянулось? Но что-то же не отвадило, нет.
— Ладно, — слышу. — Сколько вам времени надо?
И тон другой, и взгляд. Никакой малохольности. Спокойно смотрит, спокойно говорит. Объясняю:
— Мне надо будет раз пятнадцать с вами встретиться. Или десять, если будем говорить не менее часа. Можно утром или вечером. Хорошо, если бы привозили и увозили.
— Утром. В полдевятого, — отвечает. — Вечером я с семьей должен быть. — Смеется. — С семьей, с детьми, как же… — И опять деловито: — Приезжайте сами. Увозить будем. Спрашивайте.
Я раздвинула в стороны позолоченные или и впрямь золотые штучки, составляющие письменный прибор миллиардера, и поставила диктофон. И случился у нас с одиозным Владимиром Алексеевичем вот такой разговор:
— Начнем с детства. Чему учили вас ваши родители? Кем они хотели видеть вас?
— Особенно никто меня не учил — это раз. Почему? Потому, что время было такое — пятидесятые годы, бедность, отец — инвалид, без ноги, репрессированный. Работал кочегаром, занимался пчеловодством, хотя имел высшее образование…
— А что ему «приписали»?
— Да чепуху какую-то. Родственника хотел в партию принять, выдал ему бланк учетной карточки. Он ее испортил. Потом к родственнику пришли. Спрашивают — кто тебе дал? Говорит — секретарь парторганизации… И — отца под суд: почему врагу народа дал бланк?
— Какой это был год?
— Тридцать шестой. Отцу в это время было двадцать восемь лет. На девять месяцев в тюрьму посадили. До этого он работал директором школы, был секретарем парторганизации. Вот жизнь ему и испортили. Потом — блокада Ленинграда, ногу в блокаде отбили…
— В каких войсках он служил?
— Да черт его знает, я особо не спрашивал…
— Как его звали?
— Алексей Евдокимович. Его направили лечиться в город Кисловодск в сорок третьем году. Немцы отрезали Ростов, Северный Кавказ, попал в оккупацию. На оккупированной территории находился, плюс репрессированный — это тогда было два таких греха, что по специальности работать, учителем, не дали. А что такое не работать, вы представляете, что это такое было после войны? Вы тоже это все помните…
Вот тут, после этих слов, я и раскисла… Как же не помнить, как мы все, нищета нищетой, жили-были в то послевоенное время, как у нас, мальчишек-девчонок, животы подводило с голодухи, как кутались мы в штопаное-перештопанное, а самое дорогое было — крепко подшитые валенки на добавочной толстой подошве. В таких валенках тепло, ух как!
И война у нас все еще дышала за спиной, и мы пели вместе со взрослыми, если придется:
Артиллеристы, Сталин дал приказ,
Артиллеристы, зовет Отчизна нас!
За слезы наших матерей,
Из сотен тысяч батарей
За нашу Родину огонь, огонь!
А еще пели такую, особенно инвалиды, на рынках, чтоб сердце твое кидало в дрожь:
Там на закате заря догорает,
Красный кровавый закат.
Там на груди у сестры умирает
Юный балтийский моряк.
Только недавно осколком гранаты
Рану ему нанесли.
И в лазарет на его же шинели
Два краснофлотца снесли.
Доктор пришел, покачал головою…
Ну и так далее. Больше, к добру ли, к худу ли, я не воспринимала господина Брынцалова как нечто не от мира сего. Меня сразили даже не слова, не их смысл, а интонация… Знала, уж чего-чего, а знала я, как жила-выживала послевоенная голытьба, все эти ребята-зверята с пыльных улиц, сметливые, жизнестойкие, неунывающие, озорные, стихающие разве что перед киноэкраном, где тонет, исчезает герой-Чапай, а так хочется, чтобы выплыл…
И вот тебе миллиардер… И вот тебе вопрос: «Как?!»
— Вы с какого года?
— С сорок шестого. Двадцать третьего ноября сорок шестого года родился.
— Сколько вас у отца было?
— Трое. Две дочки и я. Вера — старшая сестра, Таня — младшая, и я — Владимир Алексеевич.
— За счет чего жили?
— Мать получала шестнадцать рублей пенсии, отец — — двадцать три рубля. Самое поразительное, что каждый год он ходил на освидетельствование на ВТЭК. Я этому все время удивлялся. У него ноги не было, должны были дать пожизненную пенсию. А он каждый год мучился, ходил на ВТЭК. Ну что, у него нога отрастет, что ли? Вот такой порядок у нас. Вот сорок с чем-то рублей они получали, и — пчеловодство, корова… У нас в детстве моем было две коровы, в саду — деревья фруктовые. Пришлось половину деревьев вырубить — налог ввели.
— При Хрущеве?
— Да. И корову пришлось зарезать, потому что налог ввели. Я очень плакал из-за коровы. Я молоко воровал — не давали пить вдоволь, а сам надоишь — выпьешь, хорошо себя чувствуешь… Помню, здоровая такая, белая корова, вымя большое, пахло от нее хорошо… .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55