А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Отсутствовал он не более двадцати минут. Я услышал, как он вошел, и плюхнулся в кресло. Не хотелось, чтоб он заметил, как я нервничаю.
– Нет, ей-богу, я страшно удивился, когда ты выпустил эту фиоритуру в «Лючии». Неужели не чувствуешь, что она там нужна?
– К черту «Лючию»! Какие новости?
– О, совсем из головы вылетело. Ну ты, разумеется, остаешься. Будешь продолжать петь в опере, возжаться с этим кретинским радио, раз уж влез; будешь петь у меня, позднее, возможно летом, снимешься в кино. Вот и все. Папочка все устроил. И однако, Джек, что касается этих речитативов…
– Послушай, давай о деле! Я хочу знать…
– Какой ты грубый, Джек! Ты что, мне не веришь? Забыл, что я умею махать своей волшебной палочкой? Могу же я сотворить хотя бы одно, пусть самое пустяковенькое, чудо! Ну ладно, если так уж хочешь знать… Я контролирую один банк, вернее, моя плебейская семейка контролирует. Все эти банковские дела приводят меня в полное недоумение, однако иногда есть все же в них какая-то низменная польза. А банк, в свою очередь, контролирует через какие-то там фонды или акции кредит, ну и так далее, черт его поймет… Ах, да ну ладно, ну его к дьяволу!
– Нет, продолжай. Банк контролирует что?
– Кинокомпанию, глупышка.
– И?..
– Слушай, давай лучше поговорим о Доницетти!
– Нет, я хочу поговорить о сукином сыне Рексе Голде. Что ты сделал?
– Побалакал с ним.
– И что он сказал?
– Ой, ну не знаю! Ничего! Стану я ждать, пока он что-то скажет. Я сказал ему, что он должен делать, вот и все.
– Где тут телефон?
– Телефон? Зачем тебе?
– Должен позвонить на радио.
– Да успокойся ты наконец! Сядь и слушай, что я скажу тебе о фиоритуре, чтоб потом, когда будешь у меня петь музыку, написанную до тысяча девятьсот пятого года, не подвел своего папочку. Из банка уже звонят в радиокомпанию. Иначе для чего мы их держим, этих ребят? Именно для того, чтоб звонили, работали, если понадобится, всю ночь напролет звонили другим ребятам в «Радио-сити», заставляли их, в свою очередь, работать. А все ради того, чтобы мы с тобой, грешные, могли сидеть тут, смотреть, как падает в сумерках снег за окном, и обсуждать фиоритуры Доницетти, которые будут петь еще долго после того, как сгинут и кинокомпания, и банк, и все их служащие сойдут в могилу и будут благополучно забыты… Ты меня слышишь?
Еще минут пятнадцать он распространялся на тему Доницетти. Вот о чем я всегда забывал – о деньгах! Семья его состояла из сестры, старой девы, брата, полковника национальной гвардии, служившего в Иллинойсе, еще одного брата, проживающего в Италии, и каких-то племянников и племянниц, и что касалось их отношения к основному семейному капиталу, все они были не более чем марионетками в его руках. Он управлял делами, он контролировал банк, он совершал еще массу других действий, притворяясь, что гораздо выше, тоньше и артистичнее всех этих «низменных» занятий. Тут меня словно молнией пронзило.
– Уинстон, я приперт к стенке.
– К стенке? О чем ты? Кто тебя припер?
– Ты.
– Джек, даю слово, то, как ты исполнял это в «Лючии»…
– Да сколько можно, в самом-то деле?! Ясно, я пел неправильно. Выучил эту партию еще до того, как понял, что такое настоящий стиль. А потом вообще не пел лет пять и выступил с ней лишь месяц назад, и поленился переучить, вот и вся хитрость, и хватит об этом. Я о другом. Ты уже знал об этом, когда звонил?
– Ну конечно знал.
– И еще… Сдается мне, ты сам подстроил всю эту заваруху!
– Я?! Не глупи!
– Как вспомню всю эту болтовню Голда относительно оперы, и моей карьеры, и всем таком прочем, прямо смех берет. Но дело тут совсем не в нем. Кто-то другой все время хотел переманить меня в оперу, начать, так сказать, строить меня заново. Ну, что скажешь?
– Джек, это напоминает сцену из мексиканской мелодрамы!
– А это твое путешествие? В Мексику?
– Ну да, я там был. Чудовищное место.
– Ты ездил за мной?
– Конечно.
– Зачем?
– Чтоб взять тебя за толстую твою шкирку и вытащить из этой дыры. Я… случайно встретился с одним виолончелистом, он видел тебя там. И сказал, что ты выглядел… таким потрепанным. Не мог же я допустить, чтоб мой Джек выглядел потрепанным. Ну пусть неопрятным, это еще куда ни шло, но…
– А что Голд?
– Я поставил Голда во главе этой кинокомпании. Полный осел и болван, каких свет не видывал, однако самый подходящий персонаж для работы в кино. И я оказался прав. Он умудрился превратить это гнусное предприятие в золотоносную жилу. А вскоре после этого я набрал свой маленький оркестрик, человек семьдесят пять, и знаешь, он доставляет мне такую радость, ничего больше в жизни не надо. Ну скажи, Джек, почему я должен рассказывать тебе о своих маленьких хитростях, шарлатанских делишках? Ты и так о них знаешь. К чему распространяться на эту тему? В конце концов, это довольно славные хитрости, абсолютно невинные и безвредные и…
– Я хочу знать о Голде.
Он подошел и присел на ручку моего кресла.
– Ну скажи на милость, Джек, к чему, как ты думаешь, мне припирать тебя к стенке? А?
Я не ответил, не мог. И еще не мог поднять на него глаз.
– Да, я знал все. И вовсе не говорил сейчас Голду, что он осел, как ты думаешь. Не пришлось. Я знал и применил одну из своих маленьких хитростей. Разве я не хочу, чтоб мой Джек был счастлив? Убери это мрачное выражение со своего лица, ну же! Скажи, разве я не волшебник? Разве Биттн не стер с лица земли вражескую крепость?
– Да.
* * *
Я вернулся домой около восьми. Вбежал с улыбкой на лице, сказал, что все обошлось, что Голд передумал, что мы остаемся и что сейчас, немедленно надо пойти и отметить это событие.
Она встала, вытерла свой сопливый носик, и мы вышли в город. Вытаскивать ее, простуженную, в такую погоду на улицу было равносильно убийству, но я боялся, что, если не глотну сейчас спиртного, она поймет, что я притворяюсь, что изнутри меня сотрясает противная мелкая дрожь, как бывает с похмелья.
С неделю, а может, и дней десять я его не видел, и первое же выступление на радио привело меня в норму. Я передал привет капитану Коннерсу и на следующее же утро получил нагоняй от федеральных властей. Оказывается, обращаться к частным лицам в таких программах строжайше запрещалось. Я только рассмеялся, а днем пришла радиограмма с борта «Порт-оф-Коб»: «ЭТО БЫЛА ПРОГРАММА ТОРГОВЦЕВ МЫЛОМ, НО МНЕ ПОНРАВИЛОСЬ. С ПРИВЕТОМ ТЕБЕ И МАЛЫШКЕ. КОННЕРС». И я бегом бросился домой показывать ей радиограмму.
Я сделал несколько записей, три раза в неделю пел в опере, участвовал в еще одной радиопередаче и однажды проснулся знаменитостью, чей голос, имя, лицо и все остальное были известны любому от Гудзонского залива до мыса Горн. К этому времени начали приходить канадские и аляскинские газеты с рецензиями на передачу, фотографиями автомобилей и моими фотографиями. Затем пришло время включаться в программу Уинстона, и мы стали видеться каждый день. Особой необходимости в этом не было, но однажды вечером он заглянул ко мне в гримерную, как в старые добрые времена; к счастью, на улице тогда шел дождь, простуда у Хуаны не прошла, и потому она решила остаться дома. На концертах и представлениях она обычно не присутствовала и заходила за мной только к концу за кулисы, чтобы потом вместе отправиться домой. На этот раз меня ждала целая толпа охотников за автографами, и вместо того, чтобы выпереть, как обычно, их за дверь, я их впустил и терпеливо подписывал все, что они мне совали, и внимательно выслушал какую-то даму, которая долго и занудно рассказывала, как она добиралась сюда из Авроры специально, чтобы услышать меня, заставив его, таким образом, ждать. Когда мы наконец вышли, я извинился и сказал, что ничего не мог поделать, а затем добавил:
– Сюда приходить не стоит. Это не Париж. Давай-ка лучше забегу к тебе в отель, ну, скажем, послезавтра утром, и устроим разбор.
– О конечно, чудесно! Договорились!
Торопливо-небрежный тон, которым это было произнесено, и тот факт, что он ни разу не спросил, где я живу, и не сделал попытки прийти и повидаться там, подсказал, что он знал все о Хуане, как знал в свое время о Голде. И тут я разнервничался, и чувство беспокойства не покидало уже ни на миг, а сам про себя все время прикидывал, какой следующий шаг он собирается предпринять.
* * *
Как поступить с Хуаной в день премьеры – вот чего я никак не мог решить. Она уже научилась читать газеты, высмотрела в одной из них анонс и спросила меня о премьере. Я, скроив невинную мину, сказал, что это просто одно из рядовых выступлений, и она больше не любопытствовала. Простуда к тому времени прошла, и шансов, что в этот вечер она останется дома, было немного. Я уже подумывал, а не сказать ли ей, что это частный концерт и что ее провести не удастся, но в глубине души понимал – не сработает. Уже сидя в такси, я заметил, что, поскольку после выступления переодеваться мне не придется, за кулисы ей заходить не стоит. И мы договорились встретиться в русском ресторане рядом с театром. Возможно, мне удастся быстро выскочить и миновать толпу поклонников. Я показал ей ресторан, и она кивнула: «Ладно». Затем прошла через центральный вход, а я нырнул в боковую аллею.
* * *
Придя за кулисы, я едва не грохнулся в обморок, когда узнал, что он задумал. Я пел два номера – арию из «Коринфской саги» в первой части программы и «Мандалэй» Дамроша во второй. Я восставал против «Мандалэя», потому что считал это произведение не подходящим для исполнения симфоническим оркестром. Но он заставил меня перечитать партитуру, и я признал, что это совершенно другой класс и резко отличается от «Мандалэя» Спикса и Принса и всех других «Мандалэев». Это небольшая, но очень цельная музыкальная поэма с прекрасной музыкой, прекрасными стихами, за исключением одного отрывка, где упоминаются служанки. Она практически не исполнялась до сих пор по одной простой причине – для сопровождения требовался целый мужской хор. Но его, разумеется, никакие расходы не смущали. Он собрал хор и редатировал с ними до изнеможения, пока они не начинали харкать кровью, и все ради того, чтоб добиться эффекта «замирающего вдали пения волжских бурлаков», который почему-то был необходим ему в конце, и к тому времени, когда я начал с ними репетировать, эффект превосходил все ожидания.
Но только сейчас я узнал, что он, оказывается, собирался выпустить их вперед и заставить промаршировать по сцене всей толпой до того, как я на ней появлюсь. Тут я восстал. Я бушевал, и ругался, и кричал, что это убьет мой выход, что я вообще отказываюсь выходить, если он будет стоять на своем. Я сказал, что они должны выйти вместе с оркестром после антракта и тихо занять свои места без всяких там маршей. Причем заметьте, вовсе не мой выход меня беспокоил. Я опасался, что двадцать два хориста, марширующие по сцене на концерте Уинстона Хоувза, вызовут в зале убийственный смех, который может навести Хуану на кое-какие мысли.
* * *
Перед началом я посмотрел в дырочку в занавесе и отыскал ее. Она сидела между пожилой парой с одной стороны и довольно известным критиком – с другой. В антракте посмотрел снова. Она была по-прежнему на месте, и пара тоже. Положила в рот жвачку и стала жевать. Так что все пока вроде бы в порядке.
Хор вышел в белых галстуках, именно таким образом, как я хотел, ничего особенного не случилось. Оркестр сыграл еще один музыкальный номер, и в гримерную заглянул Уинстон. Он пошутил по поводу моего гнева, я отшутился в ответ. Пока все шло нормально и поводов для беспокойства не было. Затем настал мой черед. То ли это Дамрош так написал, то ли Уинстон так дирижировал, то ли дело было вовсе не в них, а в звуке рожков, не знаю, но едва зазвучали первые аккорды, как начало казаться, что мы в Индии. Я вступил и пел вроде бы неплохо. Подпустил иронии во второй куплет, но не слишком, не перестарался. Остальные же пел всерьез.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31