А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Что б мы без них знали о Праксителе, Мироне или Поликлете? Одни предания!
— Но известно же, что копии значительно уступают оригиналам, вступился я за моих любимцев греков.
— Откуда известно? Опять же, Глеб, ты сравниваешь с преданием оригиналы до нас не дошли. Почему не представить, что копиист конгениален изначальному мастеру? Тем более его задача проще — воспроизвести или даже улучшить оригинал. Ян ван Меегерен написал перед войной с три десятка старинных полотен, признанных во всем мире за оригиналы, пока его не разоблачили. Кто он — жулик или гений? Сколько знаменитых Рембрандтов, Вермеров, Ван Гогов и Пикассо оказались подделками, а ведь висели на почетных местах в лучших музеях мира — им поклонялись, как святыням, о них писали исследования. Они что, стали хуже после разоблачения? Тот же древнеегипетский кот с золотой серьгой в ухе из вашего Метрополитена — пусть оказался подделкой, но все равно шедевр, согласись! А где гарантия, что остальные экспонаты Лувра, Метрополитена, Рейксмузеума и Эрмитажа — подлинные? И что такое оригинал? Десятки раз подновленная, реставрированная, переписанная Сикстинская капелла — это, по-твоему, настоящий Микеланджело? Да и что там увидишь — разве что в цейсовский бинокль да еще задравши голову так, что у тебя шея затекает! Не лучше ли тогда все это спокойно рассмотреть в хорошем альбоме? Большинство людей судит об искусстве по репродукциям, которые ничуть не хуже оригинала, а иногда даже лучше. Знаешь, что у многих коллекционеров дома висят копии, а оригиналы, чтоб не стырили, хранятся в банке? Само понятие „оригинал“ стало условным. А о подпольном музее на греческом острове слыхал? Там среди неотличимых от оригинала копий висят краденые шедевры. Общеизвестно: алмаз лучше всего спрятать среди простых камушков.
Было бы странно второй раз за день отмолчаться при упоминании, пусть всуе, Острова, слава которого докатилась, вижу, и сюда. Тем более если это Борис Павлович сообщил Никите по старой дружбе, а сам узнал известно откуда вряд ли с переименованием его alma mater вовсе перестала функционировать.
— Там, говорят, цела-невредима наша Янтарная комната, — подпустил я, на всякий случай сославшись на всякие слухи — будто не сам ее видел собственными глазами всего два месяца назад.
— Или ее копия! Что без разницы! — свел на нет мое сообщение Никита. А у нас здесь весь Кенигсберг перерыли в поисках бункера, куда ее немцы от русских запрятали. Смехота, да и только!
— Темная история, — осторожно сказал я, но все же счел необходимым поделиться кой-какими сведениями: — Все, кто хоть как-то был связан с Янтарной комнатой, странным образом исчезали из жизни. Сталинские делишки, похоже. В дополнение к оригиналу были сделаны еще две реплики: одна — точная, а другая несколько иная по цветовым соотношениям, почему Сталин и забраковал. Хотя она вроде превосходила оригинал художественно.
— А я что говорю! Не легче ли еще одну сварганить, чем рыть носом землю? Нет, согласись, идея копирайта противоположна идее совершенства. Ту же литературу возьми. Если набело переписать „Войну и мир“, „Братьев Карамазовых“, да хоть любой роман Диккенса, — можно создать шедевры, а так это гениальные подмалевки в неудачном исполнении. Возьми того же Толстого: путаные и нудные рассуждения о роли личности в истории, карикатурный образ Наполеона, искусственно пристегнутый эпилог с плодоносящей Наташей, да мало ли! По сути, все это великие неудачи, потому что человеку не дано воплотить собственный замысел. „Спешу поздравить с неудачей: она блистательный успех…“ — не помню, кого поздравлял Тютчев. А помнишь, что Фолкнер писал про „Шум и ярость“, лучший у него роман? „Это мое самое прекрасное, самое блистательное поражение“. Между прочим, Фолкнера переписывал и сокращал его собственный литагент. Нет, одному человеку не по силам. Нужны коллективные усилия. Художественная артель, члены которой лишены индивидуального тщеславия. Если хочешь знать, тщеславие — это альтруизм: забота о неведомых тебе читателях, зрителях, слушателях. А Рембрандт спасибо бы сказал, увидев мою „Данаю“.
Похоже было на заигранную пластинку: апологетика сальеризма. Все тот же чудило — будто расстались с ним вчера. Даже очки в тонкой золотой оправе вроде те же. Менее всего походил на художника: вид педанта, хоть и с безуминкой, которую годы так и не вытравили из него.
— Анекдот о Рембрандте знаешь? — вспомнил я. — Разговор на аукционе: „А вы гарантируете, что Рембрандт настоящий“. — „Гарантия на три года“. — И, не дав ему опомниться, спросил: — Почему не явился на перфоманс лже-„Данаи“?
— Потому и не явился, — сказал Никита, и я не понял, шутит или всерьез.
— Осунулся, — сказал я, приглядываясь к нему.
— Еще бы! Вынуждены экономить на еде, удлиняемся, одежда болтается как на вешалке, зато оригинально, в образе. Но в зеркало тошно смотреть: да я ли это? Мордогляд. Ничего, кроме отвращения. А иногда и боязно: взглянешь, а там никого. У нас даже национальный тип изменился — пузатые бабы как вымерли. Зато ты, Глеб, вижу, цветешь. — Это прозвучало как обвинение. — Витамины небось жрешь круглый год! Время тебя не берет.
— Не жил — вот и не изменился, — сказал я в оправдание. — Какая в эмиграции жизнь? Эмиграция — род консервов.
— А у нас как на войне: год за три. Не поверишь: цены гораздо выше, чем в Европе, заработки невообразимо крошечные. Скверная пломба в зуб стоит моей эрмитажной зарплаты, выпадает через месяц. Бьемся в заботах, как рыба в неводе.
— Зато капитализм, демократия… — вякнул было я.
— Какой, к черту, капитализм! Номенклатурная олигархия — вот кто загребает! Проще говоря — захват всей собственности и всей казны бывшими коммуняками и отцами черного рынка. Мы живем при настоящей войне, но у нас железная психика и крутой иммунитет к ненавистным властям, ненавидящим население. То из танков палят в самом центре Москвы, то бомбят собственный город.
— Ну, не совсем собственный, — возразил я.
— Да брось! — не понял он, но и не дал мне договорить. — Русских в Грозном больше погибло, чем чечни! Те загодя по деревням разбежались, а русским куда? Некуда! Зато чеченцы у нас теперь заместо евреев — внутренний враг, козел отпущения, отчуждение зла. А евреев про запас держим. В качестве масонов.
И расхохотался собственной шутке. Поди пойми — жалуется или ерничает? По его возбужденному реченедержанию видно было, как редко он с кем общается.
Мгновенно заметил, что я отключился.
— Наша этнография, вижу, тебя не колышет. Продолжим тогда демонстрацию „Данай“. Конкурс красоты — которая краше? Закрой глаза, — приказал он, но потом передумал и подстраховался: — Закрой глаза и повернись к двери.
Слышал, как он возился с картинами.
— А теперь глянь.
На месте прежней висела еще одна „Даная“. Уже не копия — скорее имитация. Ее жест был менее театрален, ангел сжимал руки не так жеманно, меньше золотого блеска, да и пропорции самой Данаи были слегка изменены — подобран живот, уменьшены бедра, смягчена линия семитского носа.
— Что скажешь?
— Как после косметической операции. Твоя, может, и лучше, зато у Рембрандта — желанней.
— Ты, я вижу, однолюб. Комплекс Менелая — ты влюблен не в Данаю, а в собственное о ней воспоминание. То есть любишь не ее, а свою любовь. Отсюда аберрация памяти.
— Следующая, — напомнил ему и отвернулся.
Мгновение спустя я увидел мою Галю в роли Данаи. Точнее, нашу с ним общую Галю. С этой картины и начались его бесконечные вариации на тему Данаи. Не Рембрандт, а я был его музой.
— На случай, если с Галей что случится, у нас уже готова ей подмена, осклабился Никита.
— Какая же подмена, когда произведение искусства? — отрекся я от своей главной страсти.
— Не скажи. Все зависит от воображения. Думаешь, это боги вдохнули жизнь в статую Пигмалиона? Как бы не так! Это он сам оживил ее, представив ожившей. Одной только силой воображения! А другого ихнего скульптора помнишь? Лаодамию. Так та, овдовев, уломала Персефону вернуть ей убитого троянцами супруга всего на одну ночь. Чем, ты думаешь, она той ночью занималась? А вот и нет, пальцем в небо. В срочном порядке изваяла с него за ночь восковую статую и преспокойно с ним — точнее, с ней — трахалась. Пока лишенный воображения папаша не застал ее однажды за этим делом и не приказал бросить восковую персону в котел с кипящим маслом, куда вслед за ней кинулась и обезумевшая от горя ваятельница.
— Есть разница между плоской картиной и объемной скульптурой. Статуя все равно что надувная кукла.
— Фу, какой материалист! Я тебе про творческое воображение, а ты про дешевые приспособления для онанизма. В детстве мы как-то обходились без надувных кукол — достаточно было руки или подушки, да хоть в замочную скважину. Любой резервуар для застоявшейся спермы. Как говаривал старик Шекспир, воображенье дорисует остальное. Вот именно: воображение!
— Да что ты заладил: воображение, воображение! У тебя-то как раз с ним полный завал. Нет чтобы свое что измыслить, так ты только и можешь, что имитировать других. Из-за тебя с „Данаей“, как с рублем, — инфляция.
— Не бери в голову, — успокоил меня Никита и продемонстрировал следующую „Данаю“.
С моей точки зрения, она была худшей, хотя отдельными деталями неотличима от оригинала, из-за чего у меня и подскочил адреналин в крови, как днем раньше в Эрмитаже. Мне она показалась разностильной, словно ее написал не один, а два художника. Аксессуары: ангел, канделябр, брошенные второпях на коврике тапки, столик у изголовья кровати — выполнены с блеском, зато сама Даная написана как-то чересчур старательно, робко, дрожащей рукой. В практике старых мастеров все было наоборот: главный сюжет писал сам художник, а фон поручал ученикам.
— Ты, случаем, не перебрал, когда писал эту Данаю?
— Мяу!
И тут только я вспомнил о странной этой его привычке, которая новичков обижала: посреди серьезного разговора подавать кошачьи реплики.
— Нет, серьезно?
— При чем здесь я? Это точная копия той картины, какой она была перед тем, как ее сперли из реставрационных мастерских.
— Ты участвовал в ее реставрации? — спросил я, хотя вопрос следовало поставить иначе, заменив „реставрацию“ на „хищение“.
— Не допустили, боясь отсебятины. Зато разрешили скопировать. По периметру картина мало пострадала, зато лично Данае досталось. Сам понимаешь, мудак-литвак целился не в Рембрандта — в саму Данаю. Его, кстати, уже выписали из психушки — имей в виду. А реставраторы попались из породы овец, с оторопью перед оригиналом. Вот и результат. Великие картины нужно не реставрировать, а переписывать наново, держа оригинал за черновик.
— Когда ты ее видел в последний раз?
— Кого?
— Не валяй дурака! — рассердился я.
— Видишь ли, неделю назад мне задал тот же вопрос следователь, но это касалось не Данаи, а Лены. Или я подозреваюсь сразу в двух преступлениях?
— В одном.
— Да хоть в семи! Преступникам у нас теперь не жизнь, а малина. Десятки наемных убийств — и ни одно не раскрыто, А „Даная“, думаешь, первая среди похищенных? Как бы не так! За последние годы неведомо куда ушли сотни экспонатов, пусть и не таких знаменитых, как наша с тобой „Даная“. Мумию спиз. ли!
— Слово в слово, что говорил Борис Павлович.
— Он и мне звонил — обещал наведаться днями. Только ищи теперь в поле ветра! Хочешь на спор — никогда не найдут. Могу предложить им одну из копий какую, интересно, выберут? Странно, что до сих пор еще не свистнули „Медный всадник“ — стоит-скучает на набережной, никак не вовлеченный в криминогенный процесс. Потому у нас и астрономический подскок в преступности, что преступление безнаказанно, да и редко кого удручает — зато вдохновляет многих. Убивает, понятно, не каждый второй, но ворует — каждый первый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33