А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Земля покрыта твердой коркой или — один черт — грязью. Люди едят траву, и у них слезятся глаза, вздуваются, как барабан, животы, начинается долгий мучительный понос, словно измученный, запущенный организм сам себя пожирает. Нет сил вынести эти страдания — лучше смерть, — и ко многим смерть приходит.
В Европе, как уже сказано, война. И в Африке тоже — война. Война вот на что похожа: кричит человек с вершины горы, и Бог его знает, о чем он кричит, и порою крик этот — последнее, что успевает он сделать в жизни, но чем ближе к подножию, тем хуже этот крик слышен, и нот уже не слышно ничего… О войне в Монте-Лавре шали только из газет, да и то лишь те, кто умел читать. А все прочие видели, что цены растут, что исчезают даже самые обыкновенные продукты, и спрашивали почему. Война, отвечали им люди сведущие. Много война сожрала, быстро война разбогатела. Война — это то чудовище, которое, прежде чем сожрать самого человека, опустошает его карманы, вытягивает из них монету за монетой, чтоб ничего не пропало, чтоб все пошло в дело, — таков основной закон природы, только выучили его люди много позже. А когда она уже нажралась и рыгает от сытости, ловкие пальцы ее продолжают тащить из одного кармана и перекладывать в другой, всегда из одного, всегда — в другой. Ну, впрочем, этому война научилась у мира.
Кое-где в округе надели траур — родственник наш погиб на войне. Правительство присылало соболезнования — «примите выражение самого искреннего…» — и говорило, что родина не забудет. Пошли в ход Афонсо
Энрикес и Луис Алварес Перейра — мы открыли морской путь в Индию, француженка не может устоять перед нашим солдатом, африканские женщины устроены так же, как и все остальные, царя свергли, великие державы озабочены тем, что происходит в России, большое наступление на западном фронте, авиация — это оружие будущего, пехота — царица полей, без артподготовки ничего не сделаешь, необходимо владычество над морями, в России революция, большевики. Адалберто читал газету, смотрел из окна на хмурое небо, вполне разделял негодование журналистов и громко говорил: Долго это не протянется.
Хотя всем известно, что розы без шипов не бывает, но почему-то одним достаются только розы, а другим — только шипы, и чем больше роз, тем меньше шипов, и наоборот. Этим опровергается поговорка, справедливая, очевидно, лишь для морского дела: «Большому кораблю — большое плавание», а где большое плавание, там и большая буря. На суше все по-другому. Большие бури ждут утлую плоскодоночку семьи Мау-Темпо, и только по чистой случайности, а также для того, чтобы мы дорассказали эту историю, она до сих пор не пошла ко дну со всей командой вместе. Было ясно, что при столкновении с первым же рифом кораблик этот разлетится в куски, но тут как раз овдовел Жоакин Карранка, брат Сары. Жениться во второй раз он не решался, да и никто не хотел за него замуж — вдовец с тремя детьми и с отвратительным характером в придачу, — и вот когда телесный голод прибавился к голоду просто, брат и сестра соединили свои судьбы и постелили одну постель. Возникло равновесие: дети Мау-Темпо получили отца, дети Карранка — мать; те и другие стали разом и дядьями и племянниками. Вышло не хуже, чем можно было ожидать, а может быть, и лучше. Дети Мау-Темпо больше не побирались под окнами. Жоакин Карранка нашел ту, которая стирала ему и штопала — мужчина всегда в этом нуждается — и заботилась о его детях. Ну, а поскольку не в обычае, чтобы брат бил сестру — если же ему и случится стукнуть, то все же не так, как мужу — жену, — то для Сары да Консейсан настали хорошие времена. Многие, пожалуй, скажут, что для счастья этого мало. А мы на это ответим, что эти многие ничего не понимают в жизни.

* * *
Своя долгая повесть у каждого дня: годами можно рассказывать про одну только минуту, про еле заметное движение, про ничтожный оттенок смысла в слове, в слоге, в звуке, не говоря уж о мыслях: в мыслях и вовсе увязнешь — станешь думать, о чем думаешь сейчас или думал прежде, и никогда не выберешься из мыслей о мыслях. Лучше уж просто сообщить, что эти годы Жоан Мау-Темпо овладевал секретами своей профессии — крестьянского своего дела: хороший работник должен жать пшеницу не хуже, чем обдирать кору с пробкового дуба, а пахать — не хуже, чем сеять, у него должна быть крепкая спина, чтобы таскать мешки, и гибкая поясница, чтобы рыть канавы. Эти навыки передаются из поколения в поколение, их принимают без спора, не мудрствуя лукаво: это так, потому что всегда было так; вот это мотыга, это — коса, а это — капля пота. За десять лет — пока тебе не стукнуло двадцать — надо успеть все это выучить, а иначе ни один хозяин тебя не наймет.
Как-то раз Жоакин Карранка сказал сестре, что хорошо б, мол, наняться к кому-нибудь на постоянное жалованье, и та согласилась, потому что за годы супружества привыкла подчиняться, и еще потому, что появилась надежда целый год не бояться безработицы, получая верные деньги — верные, да небольшие: кто другой на них бы и не польстился. В это самое время умер старый владелец поместья Монте-де-Берра-Портас, имение же досталось трем братьям, трем его сыновьям, которых он прижил от предусмотрительной своей любовницы, покорно сносившей все выходки и прихоти буйного и бранчливого старика, но мало-помалу прибиравшей его к рукам, так что к концу жизни сделался он кроток, как агнец, слушался ее беспрекословно, в результате чего имение, в ущерб законным наследникам, и было завещано его внебрачным детям. Они Педро, Пауло и Савл — управляли поместьем по очереди, и, пока распоряжается, к примеру, Педро, два других ни в чем не должны ему перечить; придумано это было недурно, может быть, если бы каждый брат, в свой черед становясь полновластным хозяином, не придавал такого значения ошибкам и просчетам своего предшественника; если бы Савл не кричал, что без него, мол, все пошло бы прахом; если бы Пауло не орал, что только он один может справиться с хозяйством; если бы братья не изощрялись в семейных интригах и не образовывали ежечасно новые коалиции. Рассказывать об этом триумвирате можно хоть до завтра. Хороша была и мать, которая твердила, что ее обездолили — обокрали, попросту говоря, — родные дети, так-то отблагодарившие ее за все, чем она для них пожертвовала, сделавшись служанкой мерзопакостного старика, а теперь попала в рабство к собственным сыновьям: они кормят ее впроголодь и держат взаперти… По ночам, когда усадьба затихала, чтобы понадежней укрыться в таинственной тьме, из дома доносился какой-то визг — словно свинью резали — и топот: это сыновья воевали с матерью.
Вот к ним-то и нанялся Жоакин Карранка, оставив Жоана Мау-Темпо на поденщине. Курам на смех: платили ему — если вообще платили — ровно столько, чтобы не умереть с голоду; работники поддерживали свое бренное тело добычей с соседских огородов, так что великий пост продолжался круглый год. А Жоакин Карранка получал шестьдесят килограммов пшеничной муки, сто эскудо деньгами, три литра оливкового масла, пять килограммов фасоли, дрова и особо — в конце гола — наградные. Ну, а тем, кто недавно нанялся к братьям, давали по сорок килограммов муки, полтора литра масла, три килограмма фасоли и пятьдесят эскудо. Так шло из месяца в месяц. Мешки таскали на гумно, кувшины с маслом — в погреб, управляющий отмерял припасы, хозяин отсчитывал деньги: кормись как знаешь, восстанавливай потерянные силы. А всякому ясно, что восстановятся они не полностью — ох, ничего мне не надо; а время уж такая гибельная штука, много разрушений приносит оно, и зачем я на свет родился… И вот однажды умер Жоакин Карранка, умер, ни дня не прохворав: пришел как-то с огородов — было одно из грех воскресений, когда и в Бога не очень-то верится, и падре Агамедес ни к чему, сколько ж можно махать мотыгой, — и присел на пороге, чувствуя непривычную какую-то усталость, а когда Сара да Консейсан пришла звать брата ужинать, то увидела, что ужин Жоакину Карранке теперь ни к чему. Глаза его были открыты, руки покойно лежали на коленях, и сидел он так тихо и безмятежно, как никогда не удавалось ему посидеть при жизни, а человек-то он был неплохой, вы уж мне поверьте, неплохой, хоть и мучил когда-то племянника своего Жоана Мау-Темпо, ну да что было, то прошло. Смерть отсыпает все, что не вмещается в мерку жизни, хотя зачастую и не поймешь, как она определяет, что вмещается, а что — нет. Вот и с Жоакином Карранка — его еще долго будет не хватать его семье — так вышло.
Жизнь — а может быть, тот, кто распоряжается ею, властно или безразлично, — хочет, чтобы и работать, и чувствовать обучались мы в одно и то же время. В этой одновременности кроется очевидная ошибка, проистекающая, наверно, от быстротечности жизни: не хватает ее, чтобы тихо-спокойно дождаться, когда вслед за трудами придет черед досуга, и вот тогда-то уж можно будет не приумножать нажитое, а тратить скопленное — в том числе и чувства. Но тут уж ничего не поделаешь, и Жоан Мау-Темпо, постепенно становясь хорошим работником, часто влюблялся и ходил на танцульки, чуть только где-нибудь заиграет гармоника, а танцор он оказался превосходный, и девушки из-за него ссорились. А глаза у Жоана, как мы уже знаем, были синие, унаследованные от того прапрадеда, который когда-то в зарослях папоротника — прадеда того папоротника, что растет на этом месте сейчас, — изнасиловал девушку, отправившуюся к ручью за водой — ни за чем другим, — а птицы с точно такими же перьями, как у тех птиц, что летают над этим местом сейчас, смотрели на это, смотрели на этих двоих, простершихся в траве, — сколько уж раз от сотворения мира видели подобное птицы небесные? И синие глаза Жоана Мау-Темпо волновали танцевавших с ним девушек, и он не понимал, отчего это в их потемневшем взгляде появляется древнее любовное бешенство: вот какова потаенная сила прошедших страстей. Обычное дело, молодое дело. Ну, а по правде сказать, Жоан влюблялся часто, но отваживался на немногое. Дальше робких прикосновений он не шел и только после третьего стакана решался обнять девушку покрепче или неумело поцеловать ее, а в ту эпоху поцелуйная наука делала первые шаги и всеобщим достоянием еще не стала.
В эклогах пастушкАм полагается бренчать на лютнях, а пастушкам — плести венки, но Жоан Мау-Темпо, который на десять недель отправлялся в окрестности Салватерры обдирать пробку, должен был, чтобы отбиться от москитов, съедать целую связку чесноку в святой уверенности, что это поможет, и потому воняло от него за десять шагов.
Он овладел искусством обдирать пробку, потому что хотел получать восемнадцать эскудо — по стольку платили когда мастерам этого дела, — и, к счастью, находился вдали от своих милых, которые вообще-то терпимо относятся к запахам, но чесночного духу, должно быть, не переносят. Как всякому известно, счастье человеческое часто зависит от таких вот мелочей.
Скоро привалит удача Жоану Мау-Темпо. Он грезит наяву: он уже за тридевять земель от Монте-Лавре, может, и в самом Лиссабоне, а как отслужит в армии, так дурак будет, если не устроится на службу в трамвайной компании, в полиции или же в республиканской гвардии, он же грамотный, нужно только постараться, не он один так начинал. И приходит день великого праздника, день призыва в армию: взлетают ракеты, льется вино, юноши должны стать теперь настоящими мужчинами, все они вымыты и принаряжены, а потом стоят в чем мать родила на осмотре и перебрасываются солеными прибаутками, чтобы не заметили их смущения, и, покраснев, вытягиваются перед врачом, который задает им вопросы. А потом собирается совет, решает. Нескольких парней признают годными, а из тех четверых, что освобождены от военной службы, грустит только один. Это Жоан Мау-Темпо: выходит, не сбылась его мечта о мундире, не стоять ему на трамвайной площадке, давая звонки, не следить за порядком на улицах, не охранять поля — а от кого охранять те самые поля, на которых он теперь надрывается?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52