А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Произошла оплошность. В груде одежды унесли темно-зеленое пальто, которое принадлежало Сесили, и горничная спустилась за ним: должно быть, углядела его в руках у грузчика из окна четвертого этажа, хотя, может быть, она вела наблюдения прямо из вестибюля.
В пять все было кончено. Антуанетта много раз звонила по телефону. Она выпила стакан вина из бутылки, которую принесли для грузчиков, сполоснув предварительно стакан одного из них.
Когда все уехали, в квартире остались только эти бутылки — в одной еще была добрая половина вина — и грязные стаканы прямо на полу.
Антуанетта забыла соседку из дома напротив. Ни одного прощального взгляда. И только внизу, на тротуаре, вспомнила, подняла голову, и на губах у нее мелькнула издевательская улыбка: «Привет, старушка! Я сматываюсь…»
Судебный исполнитель ушел со своими бумагами. Его привезли на такси, а уехал он на автобусе, которого долго ждал на углу бульвара Османн, возле дерева, населенного птицами.
В машине мать спросила Антуанетту:
— Ты не проголодалась?
Она-то сама была голодна постоянно, она любила поесть, любила гусиную печенку, лангусты, всякие дорогие деликатесы и пирожные.
Пожалуй, теперь самое время…
— Нет, мама… Мне нужно…
Она не повезла мать к себе. Высадила ее на площади Клиши, в утешение сунула ей в руку купюру.
— Не волнуйся… Ну конечно, завтра я к тебе загляну… Не с утра, нет…
Ты что, не понимаешь?.. Водитель, к Граффу!
Она снизошла до того, чтобы помахать матери рукой из машины. У Граффа она сразу увидела мужчину, который ждал над рюмкой портвейна.
— Теперь можно и пообедать… Ты доволен? Да, меня уже ноги не держат…
Ну и денек. Боже мой! Что с тобой? Злишься?.. Мама хотела, чтобы я переехала к ней, пока не найду себе квартирку… Я велела все свезти на склад…
Официант, рюмку портвейна!.. Мой чемодан отвезли к тебе в гостиницу…
Они пообедали в итальянском ресторане на бульваре Рошешуар. Спокойная обстановка, тишина вокруг внушали Антуанетте смутное чувство недовольства, и в беглом взгляде, которым она окидывала дружка, порой проскальзывала тревога, а может быть, и дурные предчувствия.
— Послушай, сегодня вечером я хочу отпраздновать свободу…
Они праздновали по всем заведениям, где танцуют, и чем больше шампанского пила Антуанетта, тем лихорадочней возбуждалась, тем визгливей разговаривала; ей хотелось отвлечься; стоило ей ненадолго остановиться, как на нее нападала нервная дрожь, дикая тоска; она смеялась, танцевала, громко говорила; ей нужно было оставаться в центре всеобщего внимания, она как нарочно стремилась к скандалу, а в четыре утра они оказались последними в маленьком зальчике на улице Фонтен; она рыдала на плече у мулата, как маленькая девочка, и хныкала, и жалела его и себя.
— Ты хоть понимаешь?.. Ну скажи, что ты меня понимаешь… Видишь, остались мы с тобой вдвоем, ты да я… Никого больше нет… Скажи мне, что, кроме нас, никого больше нет, и поцелуй меня, и обними покрепче…
— Официант на нас смотрит.
Она хотела во что бы то ни стало выпить еще одну бутылку, но опрокинула ее; ей на плечи набросили норку, она споткнулась о поребрик тротуара, мужчина поддержал ее, ухватив за талию; внезапно, под фонарем, она перегнулась пополам, и ее вырвало; из глаз у нее брызнули слезы, хотя она и не думала плакать, а попыталась усмехнуться и несколько раз повторила:
— Ладно, это ничего… ничего…
Потом вцепилась в любовника, который отвернулся в другую сторону:
— Скажи, я тебе не внушаю отвращения? Поклянись, что я не внушаю тебе отвращения, что я никогда не буду внушать тебе отвращение… Понимаешь, теперь…
Ступенька за ступенькой он втащил ее по лестнице отеля «Босежур» на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, где на неделю снял номер с ванной.
На улице предместья Сент-Оноре окна всю ночь простояли открытыми в пустоту, и, проснувшись утром, Доминика первым делом ощутила эту пустоту, лицом к лицу с которой ей теперь предстояло жить.
И тогда к ней вернулось забытое воспоминание из тех времен, когда она была маленькой, жила с мамой и с отцом-генералом и они переезжали из гарнизона в гарнизон. Переезды случались часто, и всякий раз при виде опустевшего дома ее охватывала паника; она все время жалась поближе к дверям из страха, как бы ее не забыли.
Антуанетта ее не забыла: уезжая, она посмотрела наверх.
Уехала, а ее оставила здесь — нарочно.
Машинально Доминика зажгла газ, приготовила кофе и подумала о старой м-ль Огюстине, которая тоже уехала и помчалась вдогонку за ее поездом, чтобы, задыхаясь от счастья, предупредить ее о своем освобождении.
(Лава пятая День начался как обычно, и ничто не предвещало неожиданностей. Напротив!
С самого начала в воздухе и в душе у Доминики ощущалась какая-то легкость, мягкость, сулившая исцеление.
Сегодня третье марта. Она узнала об этом не сразу, потому что забыла оборвать листок с календаря. Весна еще не настала, но по утрам, когда остальные окна еще прятались за ставнями, она широко распахивала свое окно, ловила птичий щебет, журчание фонтана во дворике старинного особняка по соседству; у свежего, немного сырого воздуха был привкус, напоминавший о рынке с овощами и фруктами в маленьком городке, и ей хотелось фруктов.
Этим утром она и впрямь думала о фруктах, и не обо всех подряд, а о сливах. Детское воспоминание: в городке, где они тогда жили — и не упомнишь теперь, что это был за городок — она идет по рынку с отцом, и на нем парадная форма. Она и сама принаряжена, белое платьице топорщится от крахмала. Генерал тащит ее за руку. Она видит, как блестит на солнце его сабля. По обеим сторонам от них тянутся горы слив; воздух до того пропитан сливами, что этот запах преследует ее и в просторной церкви, где она слушает Те Оешп. Двери в церковь распахнуты настежь. Повсюду флаги. Люди в штатском носят нарукавные повязки.
Как странно! Теперь ее то и дело посещают воспоминания детских лет, и ей это приятно. Порой, как нынче утром, ей даже приходят в голову те же мысли, что в детстве. Вот так же и тогда с каждым днем солнце садилось все позже. И Доминика с непостижимой уверенностью говорила себе: «Когда можно будет обедать, не зажигая света, я буду спасена!»
Так она представляла себе год. Подобно туннелю, тянулись долгие темные месяцы, в течение которых за стол садились при включенной лампе; но были и другие месяцы, когда после вечерней трапезы можно было рассчитывать на прогулку по саду.
Мама каждую зиму была убеждена, что это ее последняя зима, и расчеты у нее были не совсем такие, как у дочери: для нее важным этапом был май.
«Скоро настанет май, и все будет хорошо! «.
Вот и сегодня утром, как всегда, Доминика жила наполовину в настоящем, наполовину среди образов минувшего. Она видела пустую квартиру напротив, которая еще не была сдана, розовые блики на фасадах, забытый горшок с геранью на окне м-ль Огюстины; она слышала первые звуки улицы; до нее доносился запах кофе, но одновременно она, казалось, различала и сигналы трубы, и шум, который всегда поднимал по утрам отец, просыпаясь: грохот шпор в коридоре, хлопанье двери, которую он так и не научился закрывать аккуратно. За четверть часа до ухода генерала из дому с улицы было слышно, как перебирает копытами лошадь, которую держит под уздцы адъютант.
Все это навевало на нее грусть, потому что воспоминания были очень уж давние: они относились все без исключения к тем временам, когда Доминике еще не было семнадцати, как будто только первые годы сыграли в ее жизни какую-то роль, а все, что случилось потом, было лишь долгой чередой бесцветных дней, от которых ничего не осталось.
Разве это жизнь? Немного бездумного детства, мимолетное отрочество, потом пустота, паутина забот, тревог, ничтожных усилий, а в сорок уже и старость подошла, безрадостный путь под уклон.
Квартиранты покидают ее. Съедут пятнадцатого марта. Она узнала об этом не от Альбера Кайля. Он понимал, что это причинит ей боль, и не посмел нанести удар своими руками: трусость, вот что это такое; он послал Лину; как всегда, они пошушукались, он подтолкнул ее к двери, и Лина вошла, более, чем когда-либо, похожая на розовую говорящую куклу или на школьницу, забывшую урок.
— Мне надо с вами поговорить, мадмуазель Салес… Мой муж теперь регулярно сотрудничает с газетой, так что ему понадобится кабинет, а может быть, и машинистка… Мы искали квартиру… И нашли подходящую на набережной Вольтера, окнами на Сену, переезжаем пятнадцатого марта… Мы всегда будем с благодарностью вспоминать время, проведенное у вас, и всю вашу доброту…
Теперь они встают раньше, носятся по городу, устраиваются на новом месте, лихорадочно-возбужденные, сияющие, а домой прибегают только поспать, как в гостиницу; бывает, что и не возвращаются: спят, наверное, в своей новой квартирке прямо на полу.
Доминика ходит взад и вперед, совершает одно за другим все те же движения, словно разматывает клубок, и, в сущности, это для нее лучшее время дня, потому что ее подхватывает и несет издавна установившийся ритм.
Она смотрит на часики, приколотые к шелковой туфле. Мамины золотые часики, украшенные крошечными бриллиантами, напомнили ей о календаре, с которого она оборвала вчерашний листок и увидела крупную, очень черную цифру три.
Сегодня годовщина маминой смерти. В том году мама тоже толковала о месяце мае, как о гавани, которой надеялась достичь, но к концу дня, промозглого весеннего дня, у нее начались приступы удушья.
Теперь Доминика вспоминает о матери без горя. Представляет ее себе довольно-таки ясно, но только в общих чертах: хрупкий силуэт, длинное лицо, всегда немного склоненное, и во всем облике какая-то приглушенность.
Доминику не волнует этот образ, она смотрит на него с холодком или даже с легкой обидой. Ведь это мать сделала ее, Доминику, такой, какая она есть.
Эту беспомощность, неумение жить — а Доминика понимает, что перед лицом жизни она беспомощна — все это вбила ей в голову мать, а заодно и утонченное смирение, изысканную привычку тушеваться, все эти ужимочки, которые только на то и годны, чтобы пестовать одиночество.
Доминика видит г-на Руэ — он уходит из дому, смотрит на небо, оно ясное, светлое, но Доминике в его сиянии чудится нечто обманчивое.
Хорошая погода не продержится весь день. Солнце бледно-желтое, синева какая-то сомнительная, на белизне облаков лежат отсветы дождя.
К полудню — интуиция ее не обманула! — небо затянули тучи, и задолго до обеденного часа на город обрушились тоскливые сумерки, бушуя на улицах, как призрачная пыль.
Расстроенная, в душевном разладе, Доминика решила приняться за большую уборку и добрую часть дня провела в обществе ведер, щеток и тряпок. В три она кончила протирать мебель.
Она уже знала, что случится — во всяком случае, что случится в ближайшем будущем.
Как только с делами будет покончено, как только она ритуальным жестом водрузит на стол корзинку с чулками, как только воздух подернется мглой, на нее снова нападет тоска, которую она уже научилась распознавать.
А не происходит ли то же самое с г-ном Руэ в его странной конторе на улице Кокильер? И в дождливые дни, когда темнеет быстрее и от двусмысленных бликов меняется выражение лиц, этот зов звучит особенно властно.
Должно быть, тогда г-н Руэ тоже борется с собой, то сплетет ноги, то расплетет, и пытается унять дрожь в пальцах. Он тоже встает, испытывая стыд, и говорит неуловимо изменившимся голосом:
— Схожу-ка я в банк, Бронстейн… Если позвонит жена…
И выскальзывает на лестницу и шагает, превозмогая головокружение, туда, где улочки все уже, все грязнее, где по темным углам пахнет пороком, и крадется вдоль сырых стен.
Доминика налила себе чашку кофе, намазала хлеб маслом, как будто это могло ее удержать. Вновь подсела к столу и уже начала всовывать лакированное яйцо в чулок, как вдруг зов зазвучал с непреодолимой силой, и она стала одеваться, стараясь не глядеть в зеркало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22