А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Хочу быть уверенным, что хоть один да останется!
Никто не знал, какая судьба ждала его там. Он обещал каким-нибудь образом дать о себе знать, но и через год вестей от него не было. Шепиловичи обосновались в Париже и открыли книжный магазин на улице Жакоб.
Наталья письмом запросила их, не согласятся ли они в течение некоторого времени опекать Иону: она отправляет его в парижский лицей, а сама тоже попытается вернуться в Россию. Так он попал в лицей Кондорсе.
Потом разразилась другая война, в которой он не участвовал из-за плохого зрения; опять смешались народы, опять началась эмиграция, опять нахлынули волны беженцев. Иона обращался во всевозможные инстанции, как русские, так и французские, но никаких сведений о родных так и не получил. Мог ли он надеяться, что его восьмидесятидвухлетний отец и семидесятишестилетняя мать еще живы? Что стало с тетей Зиной, в чьем доме можно было заблудиться, с сестрами, лиц которых он не помнил? Знает ли Дуся, что где-то на свете у нее есть брат?
Все стены в его лавке были заставлены старыми книгами. В каморке стояла большая печка: зимой Иона с наслаждением натапливал ее добела; сегодня он был готов поклясться, что запах селедки еще стоит на кухне.
Огромная крыша рынка не мешала витрине его лавки купаться в солнце; дома вокруг были такими же низкими, как и у него, если не считать другой стороны Буржской улицы, где возвышалась церковь Сент-Сесиль.
Он мог назвать по имени всех соседей, различал их голоса; когда его видели на пороге дома или он входил к Ле Буку, ему бросали:
— Привет, господин Иона!
Это была его вселенная, и он замкнулся в ней; но однажды туда, покачивая бедрами и неся с собой запах подмышек, вошла Джина.
Она его бросила, и у него кружилась голова.
4. Визит Фредо
В этот день осложнения еще не начались, но Иона уже чувствовал себя больным. По счастью, после полудня посетителей в лавке было много; пришел и г-н Лежандр, бывший начальник поезда: прочитывая одну-две книги в день, он менял сразу по несколько штук и всегда оставался поболтать. Он курил пеньковую трубку, хрипло булькавшую при каждой затяжке; указательный палец был у него золотисто-коричневый из-за привычки уминать им тлеющий табак. Он не был ни вдов, ни холост.
Его жена, низенькая, тощая, в черной шляпке, трижды в неделю ходила на рынок и у каждого прилавка торговалась из-за пучка лука-порея. На этот раз г-н Лежандр просидел около часа. Дверь в лавку была открыта. В тени рыночной крыши асфальт, окаченный струями воды, сох медленно, и на нем оставались мокрые пятна; был четверг, и ватага ребятишек завладела площадью, играя в ковбоев. Несколько раз посетители прерывали пенсионера, и он, выждав, пока Иона их обслужит, продолжал точно с того места, где остановился.
— Я говорил, что…
В семь вечера Иона не решился запереть дверь и пойти обедать к Пепито: ему казалось, что он должен это сделать, но смелости не хватало. Он предпочел купить яиц в молочной Кутеля; как он и ожидал, г-жа Кутель осведомилась:
— Джины нет?
— Уехала в Бурж, — неуверенно ответил он.
Иона стал готовить омлет. Занявшись делом, он почувствовал себя лучше. Движения его были точно выверены. Уже опрокинув взбитые яйца на сковородку, он, как в полдень, когда не устоял перед яблочным пирогом, дал волю чревоугодию и срезал несколько перышек зеленого лука, росшего в ящике за окном.
Не следует ли ему, коль скоро Джина уехала, быть равнодушным к еде? Он выставил на стол масло, хлеб, кофе, развернул салфетку и медленно съел ужин, не думая, казалось, ни о чем. Где-то — вероятно, в военных мемуарах — он прочел, что при самых тяжелых ранениях бывают периоды, когда люди не чувствуют боли: иногда они даже не сразу замечают, если к ним прикасаются.
С Ионой было немного иначе. Он не испытывал ни острой боли, ни отчаяния. Скорее, ощущал в себе пустоту. Потерю равновесия. Кухня, которая ничуть не изменилась, представилась ему не то чтобы чужой, а безжизненной, расплывчатой, словно он смотрел на нее без очков. В этот вечер он не плакал, не вздыхал, как накануне. Съев банан, купленный еще Джиной, он вымыл посуду, подмел кухню и вышел на порог посмотреть на заходящее солнце. Там он не задержался: его соседи, бакалейщики Шены, вынесли стулья на улицу и негромко беседовали с мясником, составившим им компанию.
Ценных марок у Ионы больше не было, но осталась коллекция русских марок; он дорожил ею лишь из сентиментальности и выклеил ее в альбом, как в иных домах наклеивают семейные фотографии. Однако он не чувствовал себя совсем русским: своим домом он считал лишь Старый Рынок.
Когда Мильки обосновались здесь, торговцы приняли их радушно, и хотя поначалу папаша Мильк не знал по-французски ни слова, дела его сразу пошли полным ходом. Продавая рыбу на вес, он часто смеялся, и хотя несколькими годами раньше владел самой крупной в Архангельске рыболовной флотилией, суда которой доходили до Шпицбергена и Новой Земли, горечи в его смехе не было. Незадолго до войны он даже снарядил судно для китобойного промысла и, вероятно, из свойственного ему чувства юмора назвал родившегося сына Ионой.
Наталья привыкала к новой жизни медленно, и муж дразнил ее по-русски при покупателях, не понимавших ни слова.
— Ну-ка, Игнатьевна, опусти свои изящные ручки вон в тот ящик и достань полдюжины мерланов для этой толстухи.
Иона знал об Удовиных, родителях его матери, только одно — они были купцами и занимались снаряжением судов. И тогда как Константин Мильк, у которого еще дед был судовладельцем, сохранил плебейские и несколько грубоватые замашки, Удовины отличались снобизмом и старались тереться около местной знати.
В хорошем настроении Мильк звал жену не Натальей, а Игнатьевной или просто Удовиной, и вид у нее при этом сразу становился обиженный, словно ее в чем-то упрекали. Больше всего ее удручало отсутствие в городе синагоги: Удовины, как и Мильки, были евреями. В их квартале жили и другие евреи, в частности некоторые старьевщики и лавочники с Верхней улицы, но поскольку у Милька были светло-рыжие волосы, светлая кожа и голубые глаза, соседи вроде как не догадывались об их национальности. Для всех они были русскими. В каком-то смысле это было верно. В школе, пока Иона еще плохо говорил по-французски и употреблял забавные обороты, над ним подсмеивались, но недолго.
— Они хорошие, — отвечал он родителям, когда те спрашивали, как к нему относятся товарищи.
Так оно и было. Все относились к нему хорошо.
После отъезда отца каждый, входя в лавку, спрашивал у Натальи:
— Известий все еще нет?
В глубине души Иона гордился тем, что мать оставила его и уехала к мужу. Гораздо трудней было ему променять Старый Рынок на лицей Кондорее и опять оказаться рядом с Шепиловичами.
Сергей Сергеевич Шепилович был интеллигент — это ощущалось в его манерах, речи и снисходительности, с которой он посматривал на собеседника. Все одиннадцать лет своего пребывания во Франции он считал себя изгнанником и участвовал во всех белоэмигрантских группировках, сотрудничал в их газетах и журналах. Когда по выходным дням Иона приходил в книжный магазин на улице Жакоб, в крошечной квартирке при котором и жили Шепиловичи, глава семьи намеренно обращался к нему по-русски, а потом, спохватившись, с горечью восклицал:
— Да ты ведь забыл родной язык!
Шепилович был еще жив. Нина Игнатьевна, его жена, — тоже. Под старость они обосновались в Ницце; статейки, которые Шепилович время от времени помещал в газетах, давали им возможность кое-как сводить концы с концами. Они доживали свой век за самоваром, восхваляя прошлое и понося настоящее.
— Если твоего отца не расстреляли и не сослали в Сибирь, значит, он вступил в партию. В таком случае я предпочитаю больше его не видеть.
Иона не питал ненависти ни к кому, даже к большевикам, чей приход к власти разбросал его семью по свету.
Дусю он вспоминал чаще, но не как живого человека, а как что-то вроде феи. В его воображении она не походила ни на одну из известных ему женщин, став олицетворением хрупкой и нежной женственности, и при мысли о ней глаза его наполнялись слезами.
Чтобы не оставаться в этот вечер без дела. Иона принялся пересматривать русские марки; в каморке, где горела лампа, у него перед глазами проходила история его родины. Эту коллекцию, почти полную, он собирал долго и очень терпеливо, переписываясь и обмениваясь с сотнями филателистов, хотя весь альбом стоил меньше, чем несколько марок, увезенных Джиной.
На первой марке в его альбоме — первой русской марке, выпущенной в 1857 г., — был изображен орел; у Ионы были десяти— и двадцатикопеечная; тридцатикопеечную он так и не сумел достать. В течение многих лет на марках помещался один и тот же символ с небольшими изменениями, вплоть до марок, посвященных трехсотлетию царской династии, которые показал ему однокашник. Потом наступил 1914 г., война, и с нею благотворительные марки с изображением Ильи Муромца и донских казаков. Особенно Иона любил — за рисунок и стиль — марку со святым Георгием, поражающим дракона, хотя стоила она всего сорок франков.
Он листал альбом и думал: «Когда выпустили эту марку, отцу было двадцать… Когда эту — двадцать пять, и он встретился с мамой… А эту — в год рождения Елены…»
В 1917 г, на марках появился фригийский колпак демократической республики с двумя скрещенными шашками, потом пошли марки Керенского с мощной рукой, разрывающей цепи. В 1921—1922 гг. рисунок на марках стал более грубым, а с 1923 г, вновь начали появляться юбилейные выпуски, посвященные уже не Романовым, а четвертой годовщине Октябрьской революции, затем пятой годовщине Советской республики. Потом пошли благотворительные марки времен голода, марки с надписью «СССР» и фигурами рабочих, крестьян, солдат, марки с портретами Ленина — красно-черные марки 1924 г.
Иона не умилялся, не испытывал ностальгии. Собрать эти изображения далекого мира и выклеить их в альбом толкнуло его, пожалуй, любопытство. Ненецкий поселок или группа таджиков у пшеничного поля позволяли ему погружаться в мечты, подобно ребенку, который рассматривает книжку с картинами.
Ему никогда не приходило в голову вернуться туда — не из страха перед будущим, не из ненависти к партии, как у Шепиловича. Едва достигнув нужного возраста, за два года до войны, он сдал нансеновский паспорт и получил французское гражданство.
Франция — и та была для него слишком велика. После лицея он проработал несколько месяцев в книжном магазине на бульваре Сен-Мишель, и Шепилович не поверил своим ушам, когда он объявил, что хочет вернуться в Берри.
Приехав туда. Иона снял меблированную комнату у старой девы Бютро, которая умерла потом во время войны, и поступил на работу в книжный магазин Дюре на Буржской улице. Магазин этот существовал до сих пор.
Папаша Дюре впал в детство и удалился от дел, но двое его сыновей продолжали торговлю. Это был самый крупный в городе книжно-писчебумажный магазин; в одной из его витрин были выставлены предметы культа.
Тогда еще он не обедал у Пепито: для него это было слишком дорого. Когда освободилась букинистическая лавка, где Иона жил теперь, он переехал туда; хотя от Буржской улицы до Старого Рынка было два шага, ему казалось, что и это слишком далеко. Так он вновь, как в детстве, очутился на Старом Рынке, и соседи признали его.
И вот теперь отъезд Джины нарушил равновесие, приобретенное ценой такой настойчивости, нарушил так же жестоко, как революция разбросала его близких.
Иона не долистал альбом до конца. Сварил чашку кофе, запер дверь на ключ, задвинул засов и — чуть позже — поднялся в спальню. Как всегда в дни, когда рынок не работал, ночь была тихой, молчаливой; лишь изредка вдалеке слышался автомобильный гудок да — еще дальше — перестук товарного поезда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19