А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– В прошлом мне был знаком другой Павлов, Рашко Павлов, тоже журналист. Но он был намного старше вас.
– Как же ему не быть старше? – отвечаю я. – Это мой отец.
Открытие, что я сын его старого знакомого, совершенно растрогало хозяина, и он тут же ныряет в противоположный угол и начинает вынимать из старинного буфета какие-то лакомства для угощения. Наступившую в комнате тишину внезапно нарушает звон разбитого стекла. Что-то грохается у моих ног – довольно большой камень.
– Это я виноват, – бормочет Димов, глядя на разбитое оконное стекло. – Забыл вам сказать, чтобы вы там не садились. Передвиньтесь вот сюда, пожалуйста.
Я пересаживаюсь. Оба окна, разбитое и целое, обращены к слепой стене, той самой, которая осеняет и мою комнату.
– Откуда он мог взяться, этот камень? – отваживаюсь я наконец спросить.
– Из рук террористов.
– Террористов?
– Да, – подтверждает хозяин. – Для меня это почти ежедневное явление. Вот, поглядите.
Он показывает на оконные стекла, приставленные к стене, – не меньше дюжины.
– Как видите, я изрядно запасся. Только тем и занимаюсь, что размешиваю замазку да вставляю стекла.
Он приносит лакомства и расставляет их на низком столике у кушетки. Это клубничный конфитюр и две бутылки тоника, которые, есть основания опасаться, достаточно прогрелись.
– Пожалуйста, угощайтесь.
Пока я угощаюсь, хозяин знакомит меня с техникой терроризма. Оказывается, Димов имел неосторожность войти в конфликт с местными сорванцами, бесчинствующими во дворе.
– Просто вышел раз-другой во двор и сказал им, чтобы поменьше шумели и не употребляли бранных слов. И вот результат: они перешли к карательным акциям. Через день, через два выбивают у меня стекла.
Хотя Димову давно перевалило за шестьдесят, голос у него ясный, даже молодой. Он неловко стоит возле кушетки, опершись спиной о стену, словно стесняется неподвижно сидеть на стуле. Высокий, худой, с сохранившимися седыми волосами, он чем-то похож на Рыцаря Печального Образа с иллюстраций Доре. Может быть, не столько сухой фигурой, сколько этим острым профилем и острым взглядом карих глаз, которые при его внешнем спокойствии порой приобретают какой-то лихорадочный блеск.
– Надо пожаловаться участковому, – советую я.
– Не могу, – мотает хозяин головой.
– Как то есть не можете?
– Очень просто, не могу. Когда ты сам имел дело с милицией… – Он замолкает на минуту, потом сообщает тихо, но резко: – Знаете, я во время культа был задержан. И продержали меня не день или два, а целый год.
– Ну что ж, то было другое время.
– Согласен. Но здоровья не вернешь: аллергия.
– И все же вас выпустили, – успокоительно бормочу я.
Мое невинное замечание производит такой эффект, что, если бы Димов сидел, он, вероятно, вскочил бы со стула. Теперь же он, наоборот, садится.
– Как это – «все же вас выпустили»? – Он повышает и без того звонкий голос. – Вам-то каково было бы, если бы вы отсидели год, а потом пришел я и сказал бы вам: «Вот здорово! Все-таки вас выпустили!»
– Наверно, я не точно выразился. Мне хотелось сказать: вас реабилитировали…
– Ну и что?! – продолжает злиться хозяин. – Сломают тебе хребет, а потом скажут: извини, мол, ошибка вышла. А я что – должен благодарить их за то, что они извинились? Я должен таять от умиления? Подумать только, какие милые люди: извинились передо мной!
– Так они сломали вам хребет?
– Не воспринимайте это буквально. Никто мне хребет не ломал. Но мне плюнули в душу, если это выражение вам больше нравится.
– Значит, вас не пытали? – продолжаю я все так же наивно.
– Конечно, нет, если иметь в виду физические пытки… Но, молодой человек, физические пытки – не самое страшное. Вот ежели тебя объявят предателем и станут принуждать, чтобы ты сам в это поверил… и так продолжается дни, недели, месяцы…
И пошло. Мой интерес к нему начисто испарился. Наивные расспросы дали свой результат, хотя, может быть, самый банальный. Все это нам уже знакомо по книгам.
У Димова только голос остается молодым. А во всем остальном он порядочно износился, хотя держится с определенным достоинством. Речь свою все время сопровождает жестами: то сожмет руки, то широко раскинет их, то вскинет правую, словно подает мне что-то, то обличительно «указует перстом». Его взгляд то скорбно угасает, то снова лихорадочно вспыхивает, а от тощей, завернутой в синий халат фигуры веет легким запахом мужского одеколона. Одеколона, не розового масла.
– И все же справедливость восторжествовала, – философски произношу я, улучив момент, чтобы приостановить монолог.
– Справедливость – не абстрактная величина, – сухо замечает хозяин. – Она в людях. Говорят, что справедливость – вещь упрямая, но для этого надо, чтобы люди, носители справедливости, были достаточно упорными. Мне пришлось выдерживать натиск целый год, день за днем, недели, месяцы…
И опять сначала.
Я терпеливо слушаю и, снова улучив момент, спрашиваю:
– А ведь не слишком приятно, что по соседству живет человек из МВД?
Димов пронзает меня острым взглядом. И этот думает, что я его разыгрываю?
– Бывший! – констатирует он. Затем добавляет: – В наше время лишь немногие пользуются привилегией выбирать себе соседей.
Надо было переходить к конкретной задаче. Рыцарь Печального Образа выслушивает меня, потом произносит с каким-то усталым видом:
– Я не тот человек, который вам нужен, Павлов!
– Почему же?
– А потому. Поищите себе образцового коммуниста.
– Кого, например, – Нестерова?
– Да хотя бы Несторова. Ему и таким, как он, вовсе не трудно сойти за образцовых. Они образцовые уже по своему покрою, который сами для себя придумали. Объявили себя эталоном и все свои черты включили в моральный кодекс как истинные добродетели.
– А вы что же – не соответствуете моральному кодексу?
– Во всяком случае – не ихнему. В том, что они считают достоинством, я могу усмотреть недостаток. Вы не допускаете? Они считают, что мы должны быть суровыми – то есть бессердечными, непоколебимыми – то есть не ведающими никаких сомнений, стойкими – сиречь не терпящими развития и прочее. А я и не то, и не другое, и не третье… Ну а ежели так, то чем же я могу быть вам полезен?
Стыдливые увертки с его стороны предполагают соответствующее ухаживание – с моей. Так что мне приходится ухаживать до тех пор, пока не удается выудить робкое согласие.
Как это часто бывает, и не только у меня, отпуск близится к концу, а я, вдруг соображаю, что еще не воспользовался им. Даже из дому не выходил, если не принимать в расчет короткие вылазки в булочную и в бакалею в те дни, когда приходит уборщица, чтобы мне досаждать.
Нельзя сказать, что меня перестал интересовать спорт, но занимаюсь я в основном туризмом: совершаю свои обычные походы от стены до стены и обратно. От стены до стены ровно двенадцать шагов – комната у меня достаточно большая, – а поход может длиться часами.
Это зеркало, закрепленное на темной от сажи стене, – какой-то глухой полумрак или окно в потусторонний мир, серый, смутный, куда случается иногда заглянуть во сне. Совершенно безлюдный мир. Лишь время от времени, пока бессмысленно меряю комнату шагами, я замечаю, что там появляется какой-то высокий мужчина, поразительно знакомый и довольно-таки неприятный, и в голову закрадывается подозрение, что это я. Не важно, я ли это, нет ли, но в данный момент компаньон мне не нужен, так что я поворачиваюсь к нему спиной и направляюсь к противоположной стене комнаты.
Кислота времени разъела амальгаму, она, кажется, уже начала разъедать и тебя самого, она проникает в тебя все глубже, готовая и тебя стереть навсегда. Время разъедает образы, поглощает образы, как поглощает все на свете. Время, эта черная дыра.
Вначале мне приходила мысль поехать куда-нибудь – не на морской или горный курорт, боже упаси, а просто куда глаза глядят. Мало ли, к примеру, опустевших сел – пожить в заброшенном дворе, поваляться в зарослях бурьяна. Но потом я решил, что если уж валяться, то лучшего места, чем моя постель, не найти, а если иметь в виду природу, то может ли быть природа роскошнее этого ореха, который почти влезает к тебе в комнату.
Однако сейчас, в конце отпуска, явилась вдруг тоска, и в этот предвечерний час меня осеняет мысль пройтись до бульвара и выпить рюмку сорокаградусной – просто чтоб не забыть, какая она на вкус.
Надеваю белую рубашку, новый серый костюм и даже завязываю темно-красный галстук, хотя августовская температура совсем не для галстуков. Если каждый болван вроде Янкова начинает щеголять в джинсах, то это не может не отбить охоту одеваться предельно просто.
На террасе перед «Софией» один-два свободных столика, но я прохожу мимо, потому что меня не восхищают эти светские цыпочки, рассевшиеся здесь, – смотрите, вот мы какие, мы днюем и ночуем в «Софии»!… Так что птичник я миную и останавливаюсь на углу перед заведением, которое уже столько раз меняло свою вывеску, что даже его директор едва ли скажет, как оно называется. Чистый разум внушает мне, что в такую погоду лучше всего сесть на террасе, но из уважения к Канту я пробую подвергнуть чистый разум некоторому сомнению – вхожу внутрь и усаживаюсь ближе к витрине.
Сегодня я, видно, преисполнен благоговейного почитания – заказываю сто граммов водки из уважения к другому мыслителю, моему другу Петко. Внешне Петко казался королем безразличия, и в тех редких случаях, когда он нарушал этот обет, чтобы приобщиться к алкоголю, пил только водку, что тоже было своеобразным выражением безразличия. Когда я спросил однажды, чем объясняется его приверженность к водке, он поднял двумя пальцами бокал, словно производил эксперимент, и объяснил:
– Никаких отличительных примет. У нее нет ни вкуса, ни цвета, ни запаха.
– Ну, насчет вкуса и запаха ты не прав.
– Когда пьешь спирт, по крайней мере знаешь, что это спирт. Принимаешь обезболивающее, а не вкушаешь деликатес.
Он был довольно-таки загадочный человек, а потому, естественно, и исчезновение его во многом загадочно. Петко исчез, он как сквозь землю провалился. Нетрудно предположить, что хулиганье избило его до смерти где-нибудь в темном закоулке, но, возможно, он остался жив. Правда, будь он жив, мы бы уже что-нибудь услышали о нем.
У меня вошло в привычку выпивать свои сто граммов в четыре приема. Четыре глотка с тремя равными паузами – ожидание официантки не в счет, – это дает тебе достаточно времени поглазеть на улицу, восстановить контакт с миром.
Мир летних отпусков и каникул. На площади, вокруг памятника, снуют группки туристов, они то рассыпаются, чтобы оглядеть историческую достопримечательность, то сбиваются в кучку, чтобы их увековечил аппарат фотографа… Что касается прохожих, появляющихся перед витриной, то их можно разделить в основном на две категории: молодежь – эти еле тащатся, поскольку отправились на прогулку, – и серьезные горожане, которые вечно спешат, так как им надо сделать последние покупки, попасть на последний автобус и вернуться в свой микрорайон – в первую или вторую «Молодость».
Скучный мир. Наблюдая его рассеянно, я почти с ностальгией вспоминаю то время, когда лет мне было в два раза меньше, а улица кишмя кишела женщинами. Несметное количество женщин, и среди них один-единственный мужчина – сиречь я. Иногда все женщины до одной были страхолюдки, но чаще всего голова кружилась от их красоты – это зависело от того, с какой ноги я сегодня встал, с левой или с правой.
Мир действительно скучен, но терпим, если глядеть на него сквозь невидимую преграду витрины. Приверженцы человеческого общения воспримут подобное рассуждение с гневом. Да, общение, что за бесценный дар. Толкаемся на улице, обмениваемся грубостями в очередях и едва терпим друг друга на рабочих местах. Ну разумеется, человек бывает и в семейном кругу, и в гости ходит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64