— Что он тебе сказал?
— Так пустяки? — ответил Улисс.
Он потерял из виду отца, но потом снова углядел его в окне конторы. Магь, дождавшись, когда они остались вдвоем, повторила с нетерпением:
— Ну так кто она?
— Никто, — сказал Улисс.
Он ответил рассеянно, потому что не спускал напряженных глаз с отца. Улисс увидел, как тот положил апельсины на сейф и стал набирать шифр. И пока Улисс следил за отцом, мать следила за Улиссом.
— Ты давно не ешь хлеба, — заметила она.
— Я его не люблю.
Лицо матери сразу оживилось.
— Неправда, сказала она. — Тебя губит любовь. Те у кого такая любовь не могут есть хлеба.
Волнение сменилось угрозой и в голосе и в глазах индеанки.
— Лучше скажи сам кто она, настаивала мать. Не то я силой искупаю тебя в наговорной воде.
В конторе голландец открыл несгораемый шкаф и, положив туда апельсины, захлопнув бронированную дверь. И тогда Улисс, отвернувшись от окна, скачал с явным раздражением:
— Я уже говорил, что никто. Не веришь — спроси у отца.
Голландец вырос в дверях, с обтрепанной Библией под мышкой, и стал раскуривать свою шкиперскую трубку. Жена спросила его на испанском:
— С кем вы познакомились в пустыне?
— Ни с кем, — ответил ей муж, занятый своими мыслями. — Если не веришь — спроси у сына.
Он сел в дальнем углу коридора и дымил трубкой, пока не докурил ее до конца. Потом, открыв наугад Библию, принялся читать отрывки то оттуда, то отсюда на текучем и пышном голландском.
Улисс обдумывал все с таким напряжением, что не мог заснуть и после полуночи. Он проворочался в гамаке еще час, силясь преодолеть боль воспоминаний, пока эта боль не придала ему силы и решимость. Он надел ковбойские штаны, рубашку из шотландки, высокие сапоги, выпрыгнул в окно и удрал из дому на грузовичке с птицами в клетках. Проезжая по роще, он, как бы мимоходом, сорвал три зрелых апельсина, которые никак не мог украсть накануне.
Весь остаток ночи он катил по пустыне, а с рассветом стал спрашивать всех и каждого, где сейчас Эрендира. Но никто не сказал ничего толком. В конце концов ему повезло: он узнал, что Эрендира следует за свитой сенатора Онесимо Санчеса, который отправился в предвыборную поездку, и что скорей всего он в Новой Кастилии. Но вскоре выяснилось — он уже не там, а в другом городке, и Эрендиры при нем нет, потому как бабка, добившаяся к тому времени письма, в котором сенатор самолично поручился за ее высокую нравственность, открывала с помощью этой могущественной бумаги самые прочные запоры на дверях пустыни. На третьи сутки Улисс повстречал развозчика национальной почты, и тот объяснил, где их искать.
— Они едут к морю, — сказал он. — И поторопись, потому что эта мерзкая старуха собралась на остров Аруба.
Двинувшись в путь, Улисс лишь во второй половине дня узрел огромный, потемневший от времени шатер, который бабка купила у прогоревшего цирка. Разъездной фотограф вернулся к ним, убедившись, что мир воистину не так велик, как думалось, и натянул рядом с шатром свои идиллические полотна. Духовой оркестр завораживал клиентов Эрендиры меланхолическими звуками вальса.
Улисс дождался своей очереди, и, когда вошел, первое, что ему бросилось в глаза — это порядок и чистота в шатре. Бабкина кровать вновь обрела вице-королевское величие, статуя ангела стояла на своем месте рядом с погребальным баулом Амадисов, и еще появилась великолепная ванна на львиных лапах из сплава олова и цинка. Эрендира лежала нагая, умиротворенная и лучилась чистым сиянием в свете, что сочился сквозь шатер. Она спала с открытыми глазами. Улисс приблизился с апельсинами в руках и только тогда заметил, что Эрендира смотрит на него невидящими глазами. Он провел рукой перед ее лицом и окликнул тем именем, которое придумал в мыслях о ней.
— Ариднере!
Эрендира проснулась. При виде Улисса она испугалась своей наготы, глухо взвизгнула и спряталась под простыней.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Я страшная.
— Ты вся апельсинового цвета, — проговорил Улисс. Он поднес к ее глазам апельсины.
— Посмотри.
Эрендира открыла глаза и увидела, что апельсины такого же цвета, как и она.
— Я не хочу, чтобы ты остался, — сказала Эрендира.
— Я пришел только показать тебе это, — сказал Улисс. — Погляди.
Он содрал кожуру апельсина ногтями, разломил его пополам и показал, что внутри. В самой сердцевине плода сверкал настоящий бриллиант.
— Вот такие апельсины мы возим через границу, — сказал Улисс.
— Но ведь это живые апельсины! — охнула Эрендира.
— Конечно, — улыбнулся Улисс. — Их выращивает мой папа.
Эрендира не верила своим глазам. Она отняла руки от лица, и, взяв осторожными пальцами бриллиант, смотрела на него в изумлении.
— Таких трех нам хватит, чтобы объехать весь мир, — сказал Улисс.
Эрендира вернула ему апельсин, и лицо ее погасло. Улисс не отставал.
— К тому же у нас есть грузовичок, — добавил он. — И еще… вот смотри!
Он вынул из-под рубашки допотопный пистолет.
— Я смогу уехать только через десять лет, — сказала Эрендира.
— Нет, ты уедешь, — настаивал Улисс. — Ночью, когда белая китиха заснет, я буду тут, рядом, и прокричу совой.
Он так похоже изобразил уханье совы, что глаза Эрендиры впервые за все время улыбнулись.
— Значит, это моя бабушка?
— Кто — сова?
— Нет, китиха.
Оба засмеялись, но Эрендира вспомнила о своем.
— Никто никуда не может уезжать без разрешения своей бабушки.
— Да ей не надо и говорить.
— Она сама узнает, — сказала Эрендира. — Она все видит во сне.
— Когда ей приснится, что ты уезжаешь, мы будем по ту сторону границы. Мы переедем, как контрабандисты… — проговорил Улисс.
Он схватился за пистолет, точно герой приключенческого фильма, и изобразил звуки выстрелов, чтобы развеселить Эрендиру своей отвагой. Она не сказала ни да ни нет, но глаза ее вздохнули, и она поцеловала Улисса на прощанье. Улисс растроганно шепнул:
— Завтра мы увидим море и корабли.
В тот вечер, чуть позже семи, когда Эрендира расчесывала бабке волосы, снова задул Ветер ее несчастья. В шатре укрылись индейцы-носильщики и хозяин духового оркестра, ожидавшие жалованья. Бабка, только что пересчитавшая бумажные деньги, которые держала в большом ларе рядом с собой, сверила свои записи в приходно-расходной книге и лишь потом выдала плату старшему из индейцев.
— Вот тебе, — сказала она, — двадцать песо за неделю, минус восемь за еду, минус три за воду, минус пятьдесят сентаво, почти даром, за новые рубашки — итого восемь с половиной песо. Пересчитай хорошенько.
Старший пересчитал деньги, и все четверо индейцев удалились, почтительно кланяясь.
— Спасибо белолицая сеньора.
Следующим на очереди был хозяин оркестра. Бабка заглянула в свою толстую тетрадь и окликнула фотографа, который пытался прилепить к муфте аппарата заплатки из пластыря.
— Ну так как? — спросила она. — Платишь или не платишь четвертую часть за музыку?
Фотограф даже не поднял головы.
— На снимках музыки нет.
— Но она вызывает у людей охоту сфотографироваться, — возразила бабка.
— Ничего подобного, — сказал фотограф, — эта горе-музыка напоминает им о покойниках, и они получаются с закрытыми глазами.
Тут вмешался хозяин оркестра.
— Музыка ни при чем, они закрывают глаза из-за вспышек магния.
— Нет, из-за музыки, — упорствовал фотограф.
Бабка прекратила спор.
— Ну и жом! — сказала она. — Вон какой успех у сенатора Онесимо Санчеса, а все потому, что при нем музыканты. — Потом со всей суровостью заключила: — В общем, или плати, давай, что положено, или ищи своего счастья сам. Разве справедливо, чтобы бедная девочка взваливала на себя все расходы.
— Я и сам найду свое счастье, — сказал фотограф. — В конце концов я человек искусства, а не кто-нибудь…
Бабка пожала плечами и занялась музыкантом. Она протянула ему пачку денег в полном соответствии с суммой, указанной в тетради.
— Всего сыграно двести пятьдесят четыре пьесы, — сказала она, — пятьдесят сентаво за каждую и еще тридцать две по воскресеньям и в праздничные дни — по шестьдесят сентаво за каждую. Стало быть, сто пятьдесят шесть песо двадцать сентаво.
Музыкант денег не взял.
— Нет, сто восемьдесят два песо и сорок сентаво, — сказал он. — Вальсы дороже.
— Это с чего?
— Они грустнее, — сказал музыкант. Бабка все-таки всучила ему деньги.
— Значит, на этой неделе сыграешь по два веселеньких танца за каждый вальс, который я тебе должна, — и мы квиты.
Музыкант, как ни пытался, не мог постичь старухину логику и лишь запутался еще больше. Страшным ударом ветра чуть не сорвало цирковой шатер, и следом в наступившей внезапно тишине четко и зловеще крикнула сова.
Эрендира не знала, как скрыть волнение. Она захлопнула крышку сундука с деньгами и задвинула его под кровать. Когда старуха взяла у нее ключ, она сразу поняла, что внучке не по себе.
— Не бойся, — сказала бабка, — ночью в ненастье всегда ухают совы. — Однако и старухе стало жутковато, когда она увидела, что фотограф закинул на плечо штатив и собрался уходить. — Хочешь, оставайся до утра. В такую ночь смерть бродит повсюду.
Фотограф тоже слышал протяжное уханье совы, но не изменил своему слову.
— Оставайся, голубчик, — наседала бабка, — как-никак я к тебе привыкла.
— С уговором — за музыку я не плачу, сказал фотограф.
— О нет! — возразила бабка. — Это ни за что.
— Вы никого не любите, — бросил фотограф. — Вот и все!
Старуха позеленела от ярости.
— Тогда убирайся отсюда! — крикнула она. — Ублюдок…
Оскорбленная, разобиженная до глубины души, она крыла его почем зря, пока Эрендира готовила ее ко сну. «Поганое отродье, — шипела бабка, — что может знать этот жалкий выползок о чужом сердце!» Эрендира не обращала внимания на ее слова. В те короткие минуты, когда стихал ветер, совиный крик взывал к ней все настойчивее, надрывнее, и она, бедная, терзалась в нерешительности.
Бабка улеглась, исполнив весь ритуал, какой когда-то неукоснительно соблюдался в ее старинном особняке. Эрендира долго и старательно обмахивала бабку веером, и та, пересилив наконец свой гнев, мерно задышала, втягивая в себя бесплодный воздух пустыни.
— Завтра встань пораньше, — сказала она, — и приготовь травяной отвар, чтобы мне искупаться до людей.
— Хорошо, бабушка.
— А потом выбери время и простирни одежду индейцев, тогда мы с них удержим деньги на следующей неделе.
— Хорошо бабушка.
— И спи медленно, чтобы не устать… завтра у нас четверг — самый длинный день недели.
— Хорошо, бабушка.
— И накорми страуса.
— Хорошо, бабушка, — сказала Эрендира.
Она оставила веер в головах кровати и зажгла свечи возле баула с костями покойников. Уже во сне бабка запоздало распорядилась:
— Не забудь зажечь свечки Амадисам.
— Хорошо, бабушка.
Эрендира знала: когда бабка бредит, ее не добудиться, даже если задрожит земля. Она прислушалась к завыванию ветра за стенами шатра, но как и в прошлый раз, не разгадала, что ветер пророчит ей беду. Когда вновь раздалось уханье совы, Эрендира выглянула в темень, и неосознанная тяга к воде взяла наконец верх над грозными чарами старухи.
Но не успела Эрендира отойти на пять шагов от шатра, как нос к носу столкнулась с фотографом, который привязывал пожитки к багажнику велосипеда. Его понимающая улыбка ободрила девочку.
— Лично я ничего не знаю, — ухмыльнулся фотограф, — ничего не видел и не стану платить за музыку.
Он раскланялся на все стороны света и укатил прочь. Собрав всю свою волю, Эрендира помчалась в кромешную тьму, где сквозь ветер натужно ухала сова.
На сей раз старуха незамедлительно обратилась к властям. Комендант местного гарнизона чуть не свалился с гамака, когда она в шесть утра ткнула ему в лицо письмо сенатора. Отец Улисса ждал в дверях.
— Еще чего! На кой ляд мне твоя бумажка! — заорал комендант.
1 2 3 4 5 6 7 8