А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

как существует Джек Оппенгеймер, как существует Эд Моррель, так существую и я. Меня охватила дрожь при мысли, какой огромный дух обитает в этих хрупких погибающих наших телах — телах трех неисправимых арестантов! Тело — дешевая, пустая вещь. Трава есть плоть, и плоть становится травою; но дух остается и выживает. Все эти поклонники плоти выводят меня из терпения! Порция одиночки в Сан-Квэнтине быстро обратила бы их к правильной оценке и к поклонению духу.
Вернемся, однако, в камеру Оппенгеймера. У него было тело человека давно умершего, сморщившееся, словно от зноя пустыни. Покрывавшая его кожа имела цвет высохшей грязи. Острые желто-серые глаза казались единственной живой частью его организма. Они ни минуты не оставались в покое. Он лежал на спине, а глаза его, как дротики, метались то туда, то сюда, следя за полетом нескольких мух, игравших в полутьме над ним. Над его правым локтем я заметил рубец, а другой рубец на правой лодыжке.
Спустя некоторое время он зевнул, перевернулся на бок и стал осматривать отвратительную язву над ляжкой; он начал чистить ее и оправлять грубыми приемами, к каким прибегают жильцы одиночек. В этой язве я признал ссадины, причиняемые смирительной рубашкой. На мне в тот момент, когда я это пишу, имеются сотни таких же.
Затем Оппенгеймер перевернулся на спину, бодро захватил один из передних верхних зубов — это был главный зуб — между большим и указательным пальцами и начал расшатывать его. Опять он зевнул, вытянул руку, перевернулся и постучал к Эду Моррелю.
Разумеется, я понимал. что он выстукивает.
— Я думал, ты не спишь! — выстукивал Оппенгеймер. — А что с профессором?
Я еле расслышал глухие постукивания Морреля, который докладывал, что меня зашнуровали в куртку с час тому назад и что я, по обыкновению, уже глух ко всяким стукам.
— Он славный парень, — продолжал выстукивать Оппенгеймер. — Я всегда был подозрительно настроен к образованным людям — но он не испорчен своим образованием. Он молодец! Он храбрый парень, и ты в тысячу лет не заставишь его сфискалить или проболтаться!
Эд Моррель согласился со всем этим и прибавил кое-что от себя. И здесь, прежде чем продолжать, я должен сказать, что много лет и много жизней я прожил, и в этих многочисленных жизнях я знавал минуты гордости; но самым гордым моментом в моей жизни был момент, когда эти два мои товарища по одиночке похвалили меня! У Эда Морреля и Джека Оппенгеймера были великие души, и не было для меня большей чести, как то, что они приняли меня в свою компанию! Цари посвящали меня в рыцари, императоры возводили в дворянство, и сам я, как царь, знал великие моменты. Но ничто мне не кажется столь блестящим, как это посвящение, произведенное двумя пожизненными арестантами в одиночке, которых мир считал находящимися на самом дне человеческой сточной ямы!..
Впоследствии, оправляясь после этого лежания в смирительной рубашке, я привел свое посещение камеры Джека в доказательство того, что дух покидал мое тело. Но Джек оставался непоколебимым.
— Это угадывание, в котором есть нечто большее, чем угадывание! — был его ответ, когда я описал ему все его действия в ту пору, когда дух мой навещал его камеру. — Это ты себе представляешь! Ты сам провел почти три года в одиночке, профессор, и легко можешь себе представить, что делает человек, чтобы убить время! В том, что ты описываешь, нет ничего такого, чего я и Эд не проделывали бы тысячи раз, начиная с лежания без одежды в зной и до наблюдения мух, ухода за ранами и постукивания!
Моррель поддерживал меня, но все было напрасно.
— Не обижайся, профессор, — выстукивал Джек, — я не говорю, что ты врешь. Я говорю только, что ты грезил и представлял себе все это. Я знаю, ты веришь тому, что говоришь, и думаешь, что все случилось на самом деле. Но меня это ни в чем не убеждает! Ты это воображаешь, но не знаешь, что воображаешь. Это нечто такое, что ты знаешь все время, но не сознаешь этого, пока не придешь в свое сонное обморочное состояние.
— Замолчи, Джек! — выстучал я в ответ. — Ты знаешь, что я никогда не видел тебя в глаза. Ведь это так?
— Я должен верить твоему слову, профессор. Может быть, ты видел меня и не знал, что это я.
— Дело в том, — продолжал я, — что я, если бы и видел тебя в одежде, не мог бы рассказать тебе о рубце над правым локтем и о рубце на правой лодыжке!
— О, вздор! — отвечал он. — Все это ты найдешь в моих тюремных приметах, равно как и мой портрет — в Коридоре Мошенников. Тысячи полицейских начальников и сыщиков знают это все!
— Я никогда не слыхал! — уверял я.
— Ты не помнишь, что слыхал об этом, — поправил он меня. — Но все же ты знаешь. Хотя бы ты даже забыл это — бессознательно это сохранилось в твоем мозгу; оно где-то спрятано для справок, только ты забыл — где. Чтобы вспомнить, тебе надо одурманиться. Случалось ли тебе когда-нибудь забывать имя человека, известное тебе так же хорошо, как имя родного брата? Мне случалось! Был, например, маленький присяжный, осудивший меня в Окленде в ту пору, когда я получил свои пятьдесят лет. В один прекрасный день я убедился, что забыл его имя! Представь себе, я целые недели лежал и ломал себе над этим голову! Но то, что я не мог выудить его из памяти, еще не значит, что его в ней не было! Оно просто было положено не на место, только и всего. И вот тебе доказательство: в один прекрасный день, когда я даже не думал о нем, оно вдруг выскочило из мозга на кончик языка! «Стэси!» — громко выкрикнул я. Джозеф Стэси, вот это имя!» Понял меня? Ты рассказываешь мне о рубцах, известных тысячам людей. Я не знаю, как ты о них узнал, и думаю — ты сам этого не знаешь. Но все равно! Тем, что ты мне расскажешь то, что мне известно, ты меня не убедишь. Тебе нужно рассказать гораздо больше, чтобы я проглотил остальные твои выдумки!
Гамильтонов закон бережливости при взвешивании доказательств! Этот воспитавшийся в трущобах каторжник до того был развит духовно, что самостоятельно разработал закон Гамильтона и правильно применил его!
И все же — и это всего замечательнее — Джек Оппенгеймер обладал интеллектуальной честностью. В тот вечер, когда я подремывал, он подал мне обычный сигнал.
— Вот что, профессор: ты сказал мне, что видел, как я дергал свой расшатавшийся зуб. Вот где ты поставил меня в тупик! Это единственное, чего я не могу себе представить, как ты узнал. Зуб расшатался всего три дня назад, и я не сказал об этом ни одной живой душе!..
ГЛАВА ХХ1
Паскаль как-то сказал: «Рассматривая поступательный ход человеческой эволюции, философский ум должен смотреть на человечество как на единого человека, а не как на конгломерат индивидуумов».
Вот я сижу в Коридоре Убийц в Фольсоме и под сонное жужжание мух переворачиваю в уме эту мысль Паскаля, — как она верна! Совершенно так, как человеческий зародыш в десять лунных месяцев с изумительной быстротой в мириадах форм и подобий повторяет всю историю органической жизни от растения до человека; как мальчик в краткие годы своего отрочества повторяет историю первобытного человека своими играми и жестокими действиями, от необдуманного причинения боли мелким тварям вплоть до племенного сознания, выражающегося стремлением собираться в шайки, — так и я, Дэррель Стэндинг, повторил и пережил все, чем был первобытный человек, и все, что он делал, и так же, как вы и прочее человечество, дожил до цивилизации двадцатого века.
Поистине каждый из нас, жителей этой планеты, носит в себе нетленную историю жизни от самых ее зачатков. Эта история записана в наших тканях и в наших костях, в наших функциях и в наших органах, в наших мозговых клетках и в нашей душе, во всяческого рода физиологических и психологических атавизмах и импульсах. Некогда, читатель, мы были с вами подобны рыбам, выплывали из моря на сушу и переживали великие приключения, в толще которых мы находимся еще и теперь. Следы моря еще держатся на нас, как и следы змея той далекой эпохи, когда змей еще не был змеем, а человек человеком, когда празмей и прачеловек были одним и тем же. Было время, когда мы летали по воздуху, и было время, когда мы жили на деревьях и боялись потемок. Следы всего этого, точно выгравированные, остались во мне и в вас и будут переходить в наше семя после нас до скончания веков на земле.
То, что Паскаль понял своим взором провидца, я пережил. Я сам видел того человека, которого Паскаль узрел философским оком. О, я пережил повесть более правдивую, более чудесную и для меня более реальную, хотя и сомневаюсь, сумею ли я рассказать вам и сумеете ли вы, мой читатель, охватить ее, когда я расскажу. Я говорю, что видел себя тем самым человеком, на которого намекает Паскаль. Я лежал в продолжительном трансе в смирительной рубашке — и видел себя в тысяче живых людей, проходя через тысячи жизней; я сам был историей человеческого существования, развивающегося в течение веков.
И какими же царственными представляются мне мои воспоминания, когда я окидываю взглядом эти минувшие тысячелетия! За один прием куртки я переживал бесчисленные жизни, заключенные в тысячелетних одиссеях первобытного люда. Задолго до того, как я был Эзиром с белыми как лен волосами, который жил в Асгарде, до того, как я был рыжеволосым Ваниром, жившим в Ванагейме, задолго до всего этого я вспоминаю другие свои бытия, которые, как пух одуванчика по ветру, проносились пред лицом наступавшего полярного льда.
Я умирал от стужи и холода, битв и потопа. Я собирал ягоды на холодном хребте мира и откапывал съедобные корешки на жирных торфяниках и лугах. Я нацарапывал изображения северного оленя и волосатого мамонта на клыках, добытых охотой, и на каменных стенах пещер, под гул и рев бури. Я разбивал мозговые кости на месте царственных городов, погибших за много веков до моего времени, или тех, которым суждено было погибнуть через много веков после моей смерти. Я оставил кости этих моих преходящих тел на дне прудов, в ледниковых песках, в озерах асфальта. Я пережил века, ныне называемые учеными палеолитической, неолитической и бронзовой эпохами. Я помню, как мы с нашими прирученными волками пасли северных оленей на северном берегу Средиземного моря, где сейчас находятся Франция, Италия и Испания. Это было до того, как ледяной покров начал таять и отступать к полюсу. Я пережил много равноденствий и много раз умирал, читатель… но только я все это помню, а вы — нет!
Я был Сыном Сохи, Сыном Рыбы и Сыном Древа. Все религии, от начал человека, живут во мне. И когда пастор в часовне Фольсома служит Богу по воскресеньям на современный лад, то я знаю, что в нем, в этом пасторе, еще живут культы Сохи, Рыбы и Древа и даже все культы Астарты и Ночи.
Я был арийским начальником в Древнем Египте, когда мои солдаты рисовали непристойности на резных гробницах царей, умерших и зарытых в незапамятные времена, и я, арийский начальник Древнего Египта, сам построил себе два склепа — один в виде фальшивой могучей пирамиды, о которой могло свидетельствовать поколение рабов. А второй — скромный, тайный, высеченный в камне пустынной долины рабами, умершими тотчас же после того, как их работа была доведена до конца… И теперь, сейчас, в Фольсоме, в то время как демократия грезит волшебными снами над миром двадцатого века, я думаю: сохранились ли еще в каменном склепе сокровенной пустынной долины кости, некогда принадлежавшие мне и двигавшие мое тело, когда я был блестящим арийским начальником?
И во время великого передвижения человечества на юг и восток от пылающего солнца, погубившего всех потомков домов Асгарда и Ванагейма, я был царем на Цейлоне, строителем арийских памятников под властью арийских царей на древней Яве и древней Суматре. И я умирал сотней смертей на Великом Южном море задолго до того, как возрождался для строительства памятников, какие умеют строить только арийцы, на вулканических островах тропиков, которых я, Дэррель Стэндинг, назвать не могу, потому что слишком мало искушен сейчас в географии южных морей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47