А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Злоба на мормона так сильно душила меня, что я еще не спал, когда отец залез в повозку, совершив последний обход ночной стражи. Родители думали, что я сплю, — я услышал, как мать спросила отца: как он думает, дадут ли нам мормоны спокойно уйти из их мест? Он отвернул от нее лицо, будто бы возясь с сапогом, но ответил тоном полной уверенности, что мормоны отпустят нас с миром, если мы сами не затеем ссоры.
Но я видел его лицо при свете сального огарка, и на лице не было уверенности, слышавшейся в голосе. Так я заснул, подавленный предчувствием страшного Рока, нависшего над нами, с мыслями о Брайаме Юнге, который маячил в моем детском воображении страшным, свирепым созданием, настоящим чертом, с рогами и хвостом.
Проснулся я в одиночке от боли, вызванной тисками смирительной рубашки. Вокруг меня была все та же четверка: смотритель Этертон, капитан Джэми, доктор Джексон и Эль Гетчинс. Я исказил свое лицо насильственной улыбкой, стараясь овладеть собой, несмотря на мучительные боли восстанавливающегося кровообращения. Я выпил воду, которую мне подали, отмахнулся от предложенного хлеба и отказался отвечать на вопросы. Закрыв глаза, я силился вернуться к кругу повозок в Нефи. Но, пока мои мучители стояли около и разговаривали между собой, я не мог этого сделать.
Один обрывок разговора я подслушал:
— Совершенно как вчера, — говорил доктор Джексон. — Никаких перемен в какую бы то ни было сторону!
— В таком случае он может выдержать это и дальше? спросил смотритель Этертон.
— Не сморгнув! Следующие двадцать четыре часа дадутся ему так же легко, как и последние. Он неисправим, говорят вам — закоренелый упрямец! Если бы я не знал, что это невозможно, я бы сказал, что он находится под действием наркотика.
— Я знаю, какой у него наркотик! — вставил смотритель. — Это его проклятая воля! Бьюсь об заклад, что если бы ему вздумалось, он бы прошелся босиком по раскаленным докрасна камням, как жрецы канаков на островах Южного океана.
Вероятно, это слово «жрецы» я и унес с собой в тьму следующего полета во времени. Может быть, оно послужило толчком, но всего вероятнее — это простое совпадение. Во всяком случае, проснувшись, я увидел себя лежащим навзничь на твердом каменном полу. Руки мои были скрещены, и каждый локоть покоился в ладони противоположной руки. Я лежал наполовину проснувшись, с закрытыми глазами; я потер свои локти ладонями и убедился, что тру чудовищные мозоли! Но в этом не было ничего удивительного. К этим мозолям я отнесся как к чему-то давнишнему и само собой разумеющемуся.
Я раскрыл глаза. Приютом мне служила небольшая пещера, не более трех футов высоты и двенадцати футов длины. В пещере было очень жарко. Капельки пота покрывали всю поверхность моего тела. Время от времени несколько капелек сливались, образуя крохотный ручеек. Я был без одежды, если не считать грязной тряпки, обернутой вокруг бедер. Кожа моя загорела до цвета красного дерева. Я был страшно тощ и взирал на эту свою худобу с какой-то безотчетной гордостью, словно в этой отощалости заключалось геройство. Особенно любовно ощупывал я свои торчащие ребра. Самый вид впадины между ребрами рождал во мне ощущение торжественной экзальтации — какой-то даже святости!..
На коленях моих были такие же сплошные мозоли, как и на локтях. Я был невероятно грязен. Борода моя, некогда белокурая, теперь представляла собою грязные, полосатые, бурые лохмы, свисавшие спутанной массой до живота. Длинные волосы, такие же грязные и косматые, падали мне на плечи; пряди их то и дело закрывали мне глаза, и время от времени мне приходилось отбрасывать их руками. Но обычно я смотрел сквозь эти лохмы, как дикий зверь, выглядывающий из чащи.
У отверстия моей темной пещеры, смахивавшей на тоннель, день рисовался стеной ослепительного солнечного сияния. Спустя некоторое время я полез к выходу и для вящего мучительства улегся под палящее солнце на узком камне. Это солнце буквально жарило меня, и чем мне было больнее, тем больше мне это доставляло удовлетворения — и благодаря этому становился господином своей плоти, становился выше ее притязаний и укоров. Нащупав под собой острый выступ камня, я стал тереться о него телом, умерщвлять свою плоть в неподдельном экстазе.
Зной был удушливый, неподвижный. Ни малейшего ветерка над речной долиной, на которую я время от времени поглядывал. В нескольких сотнях футов подо мной текла река. Противоположный ее берег был плоский, песчаный и тянулся до самого горизонта. Над водой там и сям виднелись купы пальм.
На моем берегу, изрезанные водой, торчали высокие, выветрившиеся скалы. Дальше по излучине как на ладони виднелись высеченные из скалы четыре колоссальные фигуры. От их лодыжек до земли было расстояние не меньше человеческого роста. Эти четыре колосса сидели положив руки на колени; плечи их почти совершенно выветрились, и глядели они на реку. По крайней мере — трое из них; от четвертого остались только нижние конечности до колен и огромные руки, покоившиеся на коленях. У ног этой фигуры прикорнул до смешного малый сфинкс; но этот сфинкс был выше меня ростом.
Я с презрением поглядел на эти резные фигуры и сплюнул. Я не знал, что это такое — забытые ли боги или никем не вспоминаемые цари. Но для меня они были символом тщеславия и тщеты земных людей и земных желаний.
И над всей этой речной излучиной, над водой и широкими песками за нею, опрокинулся медный свод неба, не омраченный ни малейшим облачком.
Часы проходили, а я жарился на солнце. Часто я забывал о зное и боли, уходя в мечты, видения и воспоминания. Я знал, что все это — выветривающиеся колоссы, река, песок, и солнце, и медное небо — все исчезнет во мгновение ока. В любой момент могут прозвучать трубы архангелов, упадут звезды с неба, небеса зашатаются, и Господь Бог сойдет с воинством своим для страшного суда.
Я знал это так проникновенно, что ежеминутно готов был к изумительному событию. Вот почему я и лежал здесь в отрепьях, в грязи и ничтожестве. Я был кроток и смирен, я презирал бренные нужды и страсти плоти. С презрением и не без удовлетворения думал я о далеких городах на равнине, которые я когда-то знал: среди блеска и роскоши они не подозревали, что последний час близок. Что ж, скоро они узнают; но будет поздно! А я буду смотреть. Я-то готов. В ответ на их вопли и жалобы я восстану, возрожденный и блистающий, и займу заслуженное и по праву принадлежащее мне место в Царстве Божием.
Временами, в промежутках между муками и видениями, в которых я поистине раньше времени входил в царство Божие, я перебирал в уме старинные споры и разногласия. Да, Новат был прав в своем утверждении, что раскаявшиеся отступники никогда не будут приняты в лоно церкви. Не было также сомнения, что савеллианская ересь — порождение дьявола.
Я часто возвращался мыслью к природе единства Божия и вновь перебирал в уме утверждение сирийца Ноэта. Но мне больше нравились рассуждения моего возлюбленного учителя Ария. Воистину, если человеческий разум может определить что бы то ни было, то было время, когда Сына не существовало. По самой сути этого понятия должно было быть время, когда Сын начал существовать! Отец должен быть старше своего Сына. Думать иначе было бы богохульством и умалением Господа.
Я вспоминал дни своей молодости, когда я сидел у ног Ария, пресвитера в городе Александрии, лишенного епископства богохульным еретиком Александром. Александр — савеллианец — вот кто он был, и ногами он крепко стоял в аду.
Да, я присутствовал на Никейском соборе и был свидетелем тому, как он увиливал от окончательного ответа. Я помнил, как император Константин изгонял Ария за его прямоту. Помнил, как Константин раскаялся по государственным и политическим соображениям и приказал Александру и другому Александру, трижды проклятому епископу константинопольскому, допустить наутро Ария к причастию. И не умер ли Арий на улице в ту же ночь? Говорят, что на него напала жестокая болезнь по молитве Александра пред Господом. Но я утверждаю — и так думали мы все, ариане, — что жестокая болезнь вызвана была ядом, а яд был дан самим Александром, епископом константинопольским, отравителем, сатаной.
Я терся своим телом об острые камни и от полноты убеждения бормотал вслух:
— Пусть смеются евреи и язычники! Пусть они торжествуют, ибо срок их недолог. И для них уже не останется времени после срока!
Я часто говорил вслух сам с собою на этой каменной полке, нависшей над рекой. Меня лихорадило, и время от времени я скупо отпивал воды из вонючего козьего меха. Этот козий мех я повесил на солнце для того, чтобы кожа больше воняла, и в воде не было ни свежести, ни прохлады. Тут же была еда; она лежала на полу моей пещеры — несколько корешков и ломоть заплесневелой ячменной лепешки; и я был голоден, но не ел.
В этот благословенный нескончаемый день я только и делал, что жарился на солнце, умерщвляя свою плоть, глядел на пустыню, воскрешал старые воспоминания, мечтал, грезил и вслух исповедовал свои убеждения.
Когда солнце село в коротких сумерках, я бросил последний взгляд на мир, которому суждено было скоро погибнуть. У ног колоссов я различил крадущиеся фигуры зверей, живших в этих некогда гордых сооружениях человека. Под рычание зверей я заполз в свою пещеру и, бормоча в бреду молитвы о том, чтобы скорей настал последний день, погрузился в царство сна.
Ко мне вернулось сознание, я увидел в одиночке себя и тот же квартет моих мучителей.
— Богохульный еретик, смотритель Сан-Квэнтина, стопами уже попирающий ад, — пролепетал я, отпив большой глоток воды, поднесенный к моим губам. — Пусть тюремщики и старосты торжествуют. Срок их недалек, и после него не будет им срока.
— Он рехнулся! — решил смотритель Этертон.
— Он дурачит вас! — решил доктор Джексон и был близок к истине.
— Но он ведь отказывается от еды! — возражал капитан Джэми.
— Ба! Он может поститься сорок дней, и это не причинит ему вреда, — отвечал доктор.
— И постился! — вставил я. — И сорок ночей! Сделайте милость, стяните потуже куртку и убирайтесь вон!
Главный староста попробовал просунуть палец под куртку.
— Даже с помощью блока с веревками вы не стянете шнуровку и на четверть дюйма! — уверял он.
— Нет ли у вас жалоб, Стэндинг? — спросил смотритель.
— Да, — отвечал я, — целых две.
— В чем же они заключаются?
— Первая в том, что куртка невероятно свободна, Гетчинс — осел; если бы он захотел, он мог бы стянуть шнуровку еще на целый фут!
— А в чем другое неудовольствие? — продолжал смотритель Этертон.
— В том, что вы зачаты самим сатаной, смотритель!
Капитан Джэми и доктор Джексон захихикали; смотритель засопел и вышел из моей камеры.
Оставшись в одиночестве, я попытался снова погрузиться во мрак и воскресить перед собою круг повозок в Нефи. Мне интересно было знать, чем кончилось наше зловещее путешествие по пустынному и враждебному краю на сорока огромных повозках; не совсем безучастен я был и к судьбе шелудивого отшельника с ободранными о камень ребрами и вонючим козьим мехом. И я действительно вернулся назад; но не в Нефи и не к Нилу…
Здесь, читатель, я должен остановиться и пояснить вам кое-что, чтобы все рассказанное стало вам понятнее. Необходимо это потому, что мне немного остается времени для окончания моих воспоминаний. Скоро, очень скоро меня выведут и повесят! Будь у меня тысяча жизней — все же я не мог бы описать до последних деталей мои переживания в смирительной куртке. Вот почему я должен сократить свое повествование.
Прежде всего скажу — Бергсон прав. Жизнь нельзя объяснить ителлектуальными терминами. Недаром сказал когда-то Конфуций: «Если мы так мало знаем жизнь — что мы можем знать о смерти?» И мы действительно не знаем жизни, если не можем объяснить ее в понятных словах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47