А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Какой же в таком случае сделаешь вывод? Здесь явно не место находить грань между действительным и воображаемым в жизни народа, между небесным и земным в его душе, между красотой церковных маковок и подступающей прямо к кремлевским стенам грязью, не говоря уже о буднях, вмещающих в себе мелкое и глубокое, и той скорости, с какой он, народ, навешивает на себя все сказочные выдумки времени конца всяких сказок. Шатко было Милованову у этих стен. Твердо, как нож, выступало изнутри, да и резало крепко, лишь убеждение, что можно вынести из поездки мысль, а из видений вывод, укрепиться в них, создать мощные бастионы духа, и задуматься о созидании нового, и бодро освоить в уме новую идею - картины ли, книги ли, кремля ли даже, - а завтра, там, за пеленой снега, в Москве, в изученной досконально квартире, окажется, что вся эта вымахнувшая внутренняя крепость не дает силы взяться за работу, не имеет исхода. Выйдет, что во внешнем взял кое-какие определения и внутри слепил некую форму, а этого недостаточно и надо снова искать в собственных внутренностях. Но в них искать - ничего не выйдет, чтоб найти, знаем! пробовали уже! - горестно усмехнулся Милованов, сознавая конечную пустоту человека.
Еще исполненным жизненной силы движением было у него завлечь своих спутниц в церковную книжную лавку, он любил покопаться в книгах и непременно купить, но спутницы округлили на это глаза, как на удивительную ненужность после всех пережитых волшебств дня, и очень уж решительно устремились в сторону торговых рядов, увлекая за собой и Милованова. А как это, побывать в древнем городе и не побывать в замечательного вида церковно-книжной лавке, притулившейся у кремлевских стен? что бы это значило? Для Милованова это значило немалую драму и одновременно цирк, комедию абсурда. Не понимал он и того, почему все-таки не оторвался от женщин и не вошел в ту лавку. Но не он разыграл эту драму, а Зоя и Любушка, да так размашисто, что и сами не заметили ничего, и Милованова тут же заставили почти что позабыть о случившемся. Всего лишь уцелела ненадолго замирающая беспомощность в его груди. Он даже зашел с женщинами в какой-то магазин, где с грубоватой непосредственностью раскиданы были и на полу, и на всевозможных высотах бесхитростные товары, ковры длиннейшие, свернутые в трубочку, зубные щетки, вазы, упитанные избытком воображения сувениры, живописные поделки местных передвижников. В другой магазин Милованов не вошел, с улицы определив его непривлекательность для себя. А подступавшие к кремлю улицы были хороши своей провинциальной старинностью, и Милованов сожалел, что он не писатель, у которого в романах задействованные медленно и страстно назревающей трагедией герои, пробредя без внимательности между всеми этими забавными и милыми домиками о двух этажах, встречаются для философского диспута, для большого разговора о Боге в окутанных не то туманом, не то чадом трактирах. Уже и трактиры Россия, после долгих лет беспамятства и самоизгнания из духовного рая классической литературы, восстанавливала там и тут, а он, Милованов, все не писал этих единственно необходимых нации романов! Стоя в едва разгоняемой магазинными бликами темноте у толстой, как бы готовящейся к какому-то женскому пузатому приседанию колонны, он закурил и поднял глаза вверх.
Пробежала мимо местная женщина и с тревожной вопросительностью взглянула на него, но не отвлекла от одиночества, от мучительной потаенности в нише неказистого и славного провинциального дома. В объяснение своего стояния он мог бы только сказать, что ждет заглянувших в магазин спутниц, но до объяснений дело не дошло. Милованов видел на противоположной стороне улицы нависшую над пригнувшимися к земле торговыми рядами громаду собора и угол звонницы и дальше еще все то сказочное, где недавно побывал. В исполосованной снегом темноте терялись пропорции и перспектива, но масштаб кремлевских очертаний был, и заключался он в том, что кремль, странным образом неподвижный, достигал фантастической уже громадности, тогда как улица с ее редким движением машин и прохожих, с ее огоньками в новомодных магазинах и тусклым свечением в закутках непонятного назначения, с ее ширящейся распутицей комкалась и плющилась в бесшумном умалении. Невыносимой показалась Милованову мысль, что он скоро уедет от этого видения и больше никогда не станет его свидетелем. А никто другой, думалось ему, не увидит все это так, как увидел он. Как же быть? какой частью души здесь остаться? как сохранить это в душе? Он сознавал всю свою физиологию, которая не могла умалиться вместе с улицей и исчезнуть отсюда прежде, чем его заберут спутницы, и ему приятно было вдыхать табачный дым, живя этим дымом так же, как дома в Москве, однако связь между его прошлым и настоящим нарушалась с быстрым прояснением на месте разрыва, что прошлое теперь окончательно отошло, как отжитое. В настоящем же была лишь одна загадка: вот бы создать подобное!.. Но эта загадка не имела решения. Я никогда подобного не создам, думал Милованов. На это были объективные причины. Другое дело, что жизнь среди этих причин не представляла для него ни малейшего смысла. Однако большим, насыщенным, великим человеком ощущал себя Милованов, пока из ниши созерцал каменную сказку кремля.
Зоя и Любушка радовались своим покупкам. Зоя имела возможность купить много, Любушка никогда не забывала, что ее возможности ограничены, и в этом между ними был тот же контраст, что между ними и Миловановым, который никогда особенно не задумывался и не тревожился о своих покупательских возможностях. Но на этом беглом житейском контрасте, в сущности удручающе наивном и ничтожном, строился нынче сюжет удаления от кремля, выхода из сказочности, и Милованов с режущей остротой чувствовал растущую пропасть. Нужна была новая сила, способная подхватить его и вывести из опасной близости каких-то окончательных заблуждений. Вглядываться в тьму обратного пути в Москву ему не хотелось, поскольку возникали мысленные зрелища жутковатых страданий, а это переключало внимание на Зою, доводило до судорожных гаданий о истинных размерах ее шоферского мастерства. Милованов отвлекался. Развлекался как мог. В магазинах снисходительно скашивал глаза на холодильники и телевизоры, бывшие предметом гордости для Зои, ибо она уже приобрела из их числа не худшие, с глубокомысленным видом останавливался перед златом украшений, осматривая попутно и округлившийся зад жены, которая неизменно сгибалась, чтобы золото рассмотреть поближе. А здоровенная бабенка! Милованову казалось, что продавщицы разделяют с ним всю меру радостей и страданий, приносимых близостью этой женщины.
Новая сила нашла его, не иначе как по случайности, в унылом кафе, где они долго ожидали приготовления блюд. Все то, что сформировалось в нем как возможность творческого взлета, пока он бродил по кремлю и особенно когда созерцал кремль с улицы, из ниши, отступило и спряталось до лучших времен, а в образовавшейся пустоте заключалась почти физическая податливость. Милованов стал подвластен веяниям внешних фантазий, всему фантастическому, что было в окружающем его мире. И не так уж много тут провиделось воздействий и ходов, их можно было, при желании, пересчитать по пальцам. Главное же состояло в том, что подготовленный его благодушной завистью образ Милованова-писателя претворился в действующего издалека таинственного автора, сумевшего-таки настоящего Милованова привести в то кафе едва ли не героем урывками читаемого или на ходу сочиняемого романа. Наверное, это было логическое разрешение ситуации, в которой перед Миловановым поднялась необходимость более или менее сохранно вернуться из кремлевской сказочности в подлинную жизнь, а в ней хоть что-то уяснить и сообразить в реалиях ростовской жизни, какой она представала вне кремля.
Сам-то он отмалчивался и только бросал окрест себя испытующие, отчасти уже и уязвленные взгляды. Ему не с кем было поделиться своими мыслями о Боге или о современном состоянии русской жизни, и никто не пришел в это кафе для того, чтобы включиться здесь в миловановские драмы. Да, примерно к этому и вела его непомерно увеличившаяся за время кризиса страсть к чтению. Вычитанные сюжеты забывались или помнились яркими звездочками отрывков, слова же все накапливались неизреченным по красоте литературным комом, который не находил спуска в жизнь, отличая тем литературу от живописи, где он все же мог от чрезмерной нагрузки вдруг взять да разразиться глуповатым образом, какой-нибудь замысловатой карикатурой, выплеснутой в одно мгновение. Настоящая, не короткая, не бойко-журналистская литература никаких бросков-мгновений не терпела и тем более не принимала их от входящих со стороны, от неких дилетантов, испробовавшихся в своем прирожденном искусстве и затеявших разведку на стезе словесных упражнений. А не мог же он, Милованов, отойдя с мучением от живописи, взяться за литературу только для того, чтобы изобразить в ней не более чем свою способность более или менее ловко сочетать слова. Именно одолевавшую его муку и следовало бы выразить тогда, да еще и в особой романной форме, отражающей и общее мучительное положение всех глубоко мыслящих и тонко чувствующих... нет, не сказать, чтобы просто людей, а уже как раз словно бы заготовленных литературным прошлым человечества персонажей. Не новое нужно было бы Милованову в литературе, а повторение ее лучших образцов, но непременно с собственным, единственным и неподражаемым миловановским оттенком. Все это были, конечно, мечты, выросшие на сознании, что в кризисную годину ему с героями лучших книг куда как отраднее общаться, чем с реальными людьми и даже с персонажами картин, которые теперь казались ему слишком уж неприкрытыми, явными, определившимися и неподвластными его воле. Эти мечты едва ли имели хотя бы малейший шанс на воплощение в действительности, а оттого и многопудово начитанная, как бы укрывшаяся в нем литература уже по-своему распоряжалась им, заставляя бродить по некоему подобию шахматной доски. Так, от исторической драмы Ивана Кондратьева он не мешкая брел к Комарову и Растопчину, поскольку они сами забрели из своей бывшей реальности на страницы кондратьевского повествования, - встреча, сильно отдававшая литературщиной. Воображение Милованова, читателя и потенциального писателя, строило свой детектив. Кондратьев умер в начале двадцатого столетия, а Комаров и Растопчин, которых Милованов изучил с подачи Кондратьева, действовали, разыгрывая лубянскую драму, в начале девятнадцатого. Однако новейшие исследования в области истории как науки свидетельствуют, что эти два начала отстоят друг от друга гораздо ближе, чем это представлялось последующим поколениям, следовательно, Кондратьев мог изучать своих героев не только по их книгам и отзывам современников, но вполне и по личным с ними встречам. Иными словами, в начале двадцатого века мало отличия от начала девятнадцатого и они суть одно. До сих пор многие из живущих в начале двадцать первого столетия думают, что отчество писателя Комарова неизвестно, а между тем Кондратьев запросто называет его, что указывает либо на его особо уважительное отношение к автору "Ваньки Каина", либо на то, что этот автор, которого писатель Толстой назвал самым знаменитым русским писателем, лично сообщил свое отчество Кондратьеву, либо - третий вариант - на подсказку со стороны не менее знаменитого человека, сыщика Яковлева. Но посмотрите, посмотрите же, сколько еще и этих самых Толстых имеется во все той же литературе! И если прочие Толстые ничего, может быть, не сказали о Комарове, а упомянутый отозвался о нем в самом лестном роде, то возникает вопрос, а знал ли этот Толстой отчество Комарова или в этом он уступал Кондратьеву и пробавлялся в отношении Комарова заблуждением наравне с самым что ни есть рядовым каким-нибудь своим современником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14