А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.
- Тебе все равно это? - спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.
Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.
Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.
С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.
Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.
Пройдя внутренность надвратного строения, Милованов, поджидая своих замешкавшихся у сувенирных лотков спутниц, оглядел, как можно шире, двор кремля. В мечтах и задумках монастырские посещения складывались у него на манер каких-то стремительных, нахрапистых побывалок, однако на самом деле он входил в монастыри всегда с затруднением, как в чужеродную среду, где и на него сразу будто бы должны обратить пристальное, подозрительное внимание, без колебаний отмечая его пришлость. А здесь сам наскоро осмотренный вид церквей, куда-то убегающих тропинок, скрытых под каменными козырьками лестниц и служебных зданий, с ненавязчивой прелестью изукрашенных, подействовал на него с изначальной успокоительностью. Здесь не предвиделось надобности чужому бороться с чужим; территория принимала Милованова. Но было в этом и что-то усредняющее. Словно мыши свое, женское, пищали у лотков Зоя с Любушкой, и Милованов, хотя и издали, взглянул на них свысока, как если бы на что-то путающееся у него под ногами. А все же, как пошли от церкви к церкви, тотчас оно и сказалось, что от усредненности уже не избавиться и идти Милованову, хочет он того или нет, этаким середнячком. Как это получилось, он не знал. Но это в некотором роде мешало. Он вполне мог сосредоточиться, понять расставленные в музеях экспонаты, влюбиться в те или иные из них, но все - до какого-то предела, за которым непроглядно виднелось еще много всего уже недостижимого для него. Он и всю внутреннюю панораму кремля, прекрасно сознавая ее великолепие, был неспособен охватить целиком, как бы в готовом для запоминания виде. Его мучило, что ему не удастся заполнить память всеми кремлевскими изломами, переходами, взлетами и очертаниями в небесной вышине и что это уже твердо определено и иначе быть не может. Но мучило это прежде всего потому, что он знал не совсем понятным по своей природе, но уверенным знанием, что сюда больше никогда не вернется, а значит, у него никогда и не будет основательного и окончательного понимания этого кремля во всей его целостности. А в остальном Милованов, усредненный, довольно спокойно воспринимал свою неожиданно выдвинувшуюся на передний план ограниченность.
И как в легком тумане шел он от коллекции резных церковных скульптур, вызывавших в памяти виденное в католических храмах, к коллекциям икон и картин первобытной эпохи нашей светской живописи, бубенцов, посудных наборов, вообще откопанных в первобытных слоях черепков и костей. Обычно Милованов был водителем у них в подобных экскурсиях, а тут Зоя и Любушка, каким-то образом соображая лучше, вели его. Все было своим, родным, даже наивные и полудетские портреты господ и купцов двухсотлетней давности, которые Милованов, как большой мастер, в сущности не мог воспринимать всерьез, поскольку на них и лица сказывались оснащенными глазками тарелками, и руки представали вывернутыми с отвратительной карикатурностью. Но оставались эти вещи, со всем заключенным в них искусством, вне миловановских интересов, как если бы где-то существовали подобные, но гораздо более высокого ранга, перед которыми только и мог бы он теперь склониться в подлинном восхищении. А между тем здесь при всех повторах и сходствах был именно свой исключительный мир, и потому Милованов и чувствовал каждое мгновение проделанный сюда путь, даже его физическую протяженность, что по-настоящему он еще в эти пределы и не прибыл, не вступил. И ему уже отчетливо представлялось, что он мог бы куда более концентрированно войти в искусство и его истины, не выезжая из Москвы. Далек был Ростов, а княжество Ростовское и вовсе терялось в неизреченных лабиринтах. Может быть, разгадка заключалась в том, что уже не существовала исконная ростовская жизнь и остаткам ее приходилось лишь скромно уподобляться тому, что бывало и в других местах. Милованову рисовалось, как он дома сидит в своей комнате под настольной лампой, вычитывая у излюбленного Садовского стилизаторскую старину, а ростовские обыватели той самой старины призрачно пошевеливаются в сумрачном отдалении на своих неловких, неудобных портретах и в таинственном полумраке бесшумно раскрываются на удивление маленькие царские врата, пропуская в никуда целое царство теней.
Завидовал он живому интересу Зои и Любушки, который они проявляли к смиренной золотистой вышивке плащениц, к тонко проделанной работе над всевозможными клобуками и пеленами, ибо у него не было и, наверное, не могло быть такого интереса. Любовались они расписной посудой и удивлялись росту икон от безыскусственной ликовости к поздним изыскам, витиеватости и просто разъясненному тут же, но все-таки странному и загадочному символизму. Изумлен был и Милованов мирискуссничеством одной из поздних икон с ее чересчур изящно и тщательно выписанными деталями. Однако же памятью он жил больше в кремлевском дворе, вообще в его до сих пор не схваченном взглядом пространстве. Однако он все выходил между церквями, в проходы между музейно-гостиничными строениями и с разных точек улавливал словно носящиеся в воздухе, переменчивые очертания, донимаемый мыслью, что больше никогда этого не увидит, а запомнить тут все же необходимо каждую мелочь. Темнело, и подался медленный мокрый снежок. Любушка пожаловалась на голод.
- А мы как раз больше на духовную пищу налегаем, - разъяснил Милованов, отделяя себя и Зою от глуповато одетой, тщедушной дамы, не накопившей должных ресурсов для напряженного путешествия.
Зоя засмеялась. Ее смех туманно и печально пронесся над посеревшим двором, внезапно пробив для Милованова настоящую увиденность понурившейся в пасмурности близкой зимы церкви, небольшой, заткнувшейся в угол, по-летнему расписанной и изукрашенной. Закусив чуть ли не до крови губу, потому что мучился своим нескончаемым безверием, он снова с признательностью ощутил себя в глубине домашнего уюта, в окружении книг и еще не проданных картин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14