А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но вместо этого он сказал:
– Он – жадный.
– Жадные – кладут на сберкнижку, – возразил Ленька.
И вдруг улыбнулся чисто, весело и бесстрашно:
– Давай спытаем… Рупь поставишь – два возьмешь…
На следующий день, во вторник, в десять часов утра они пришли в Сережин двор в открытую с «каламашкой» – двухколесной телегой, на которой киевские грузчики умели доставить корзину капусты, но если требовалось заказчику – рояль. Ленька Нос вынул «пилочку» – длинный ключ к английскому замку, на бородке которого был целый ряд крошечных выступов, и открыл дверь так быстро и спокойно, словно входил в собственную квартиру.
– Хозяйственный человек, – одобрительно сказал Ленька о Шеремете, открывая комод и осматривая многочисленные отрезы на штаны, гимнастерки, на гражданские костюмы – шевиот и коверкот, понюхав спиртовые кожаные подошвы от набора к сапогам. – Только где он, гад, держит «основания»?
«Основаниями» Ленька Нос называл деньги и иногда в часы безденежья высокопарно и грустно замечал: «Нет «оснований», и нет оснований предполагать, что они предвидятся».
Сережа подошел к столу и потянул ящик, тот самый, который он представил себе, когда предлагал Леньке Носу это дело. Ящик не поддавался.
– Если ящик закрыт – значит, в нем что-то есть, – философически заметил Ленька. – Очень мне нравятся закрытые ящики.
Он повернул в замке отмычку и выдвинул ящик. Там не было денег. Но там лежали револьвер и пистолет. И раскрытая коробка из-под монпансье с патронами.
– Наган, – сказал Ленька, осматривая револьвер. – Самовзвод. А это – «Коровин». Семь шестьдесят два. Сильная штука.
– Я возьму… этот «Коровин»… – сказал Сережа, у которого кровь внезапно отхлынула от лица.
– Возьми, – охотно согласился Ленька, – а наган пусть Жорка заберет. Пусть похвалится перед своей девочкой.
Ударом каблука Жорка провалил дно в шифоньере.
– Есть, – воскликнул он радостно.
– Не горячись, – сказал Ленька, отбирая у Жорки перевязанные шпагатом крест-накрест две толстые пачки червонцев, золотые часы на толстой массивной цепи с брелоками из серебряных монет и браслет, усыпанный розоватыми камешками, словно рыбьей чешуей. – А пошарь там еще.
– Облигации, – сообщил Жорка.
– Не нужно презирать облигации, – поучительно сказал Жорке Ленька Нос. – Если ты не подписываешься на заем, так это совсем не значит, что ты не можешь выиграть по облигациям… И не выпускай пар. Делиться будем потом… А сейчас, мои дорогие коллеги, займемся погрузочно-разгрузочными работами.
Они развернули прихваченные с собой новые крепкие мешки, на которых черной краской Сережиной рукой были сделаны большие четкие надписи «Сдал ли ты утиль?», и стали набивать в эти мешки отрезы, пальто, плащи, ковры, и при этом Ленька Нос внимательно, как сведущий оценщик, осматривал каждую вещь и что похуже бросал в кучу на пол. Все, что отбрасывал Ленька, Сережа решительно и добросовестно вспарывал бритвой, которую он нашел в ванной. Этой же бритвой он взрезал подушки, раскроил одеяла, рассек занавеси на окнах, исполосовал рубахи и кальсоны.
– Я вижу, что ты все-таки не любишь этого человека, – сказал Ленька Нос печально. – Но, если мы зашухеримся, он тебя тоже будет не очень сильно любить.
Они вынесли мешки, погрузили их на «каламашку», и Жорка повез «каламашку» со двора, а они шли в стороне следом, наблюдая за тем, чтобы никто ему не мешал. Тяжелый «Коровин» оттягивал Сережин карман, он потуже затянул пояс, чтобы не свалились штаны, и все время, пока он шел за тележкой, он чувствовал, как ударяется о правое бедро вороненый, отливающий синим пистолет. Он решил, что сегодня же, не медля, испытает его. С самого раннего детства он не мечтал ни об игрушках, ни о сладостях – только о пистолете. И вот теперь, когда этот пистолет был ему нужнее всего на свете, он лежал в его кармане.
Сережа ошибся, когда думал, что Любка не ревнует. Она ревновала.
Ленька Нос жил на самой аристократической улице Киева, на Карла Маркса, бывшей Николаевской, прямо против гостиницы «Континенталь», где всегда стояли, поджидая иностранцев, два «линкольна» с радиаторами, украшенными никелированными собаками. Но для того, чтобы попасть к Леньке, нужно было прямо против «Континенталя» свернуть во двор, там пройти еще один двор, в глубине второго двора был маленький двухэтажный флигель-развалюшка, под этим флигелем был подвал – добротный старинный подвал с каменными сводами, подвал этот был уже в советское время разбит хозяевами на несколько дровяных сараев, а уж в одном из этих сараев жил Ленька Нос. Он снимал этот сарай за деньги, которых стоил хороший номер в гостинице, у горбатой трясущейся баронессы фон Оттен, которая в середине прошлого столетия сбежала от своего мужа барона в актрисы, а потом глотала шпаги в цирке.
Ленька Нос очень любил поговорить с баронессой на «интеллигентные» темы, и для этого баронесса иногда спускалась к нему в подвал, где половину сарая занимали дрова, а на другой половине стоял на четырех колоннах из кирпичей огромный матрац, были тут еще два табурета, внушительных размеров сундук, где Ленька Нос хранил свой довольно обширный гардероб, и кухонный шкафчик с посудой, среди которой были даже серебряные чарки с вензелями бывших владельцев.
Впрочем, к Леньке Носу можно было попасть и другим путем, с Крещатика, через Пассаж, нырнув налево во двор, проскочив в парадное и вынырнув с черного хода в другом дворе. Ты оказывался перед старым брандмауэром высотой в полтора человеческих роста. Упираясь ногами в выемки от выпавших кирпичей, можно было перемахнуть брандмауэр и оказаться с другой стороны флигелька, под которым жил Ленька Нос. Затем достаточно было спрыгнуть в яму, куда выходило небольшое оконце, ведущее в Ленькины апартаменты.
Что-то подсказало Сереже избрать, такой путь, и это его спасло. Едва он склонился над ямой, чтобы спрыгнуть вниз, как услышал Ленькин голос: «Тикай, Сережка! Любка продала!» – и сейчас же за этими словами ахнул выстрел, и пуля просвистела у щеки. Сережа бросился к брандмауэру и птицей перелетел через него, ему казалось, что он не коснулся стены даже руками, и вслед за тем послышались крики «держи!» и новые выстрелы, но он уже миновал черный ход и побежал не направо, к проходному двору на Крещатик, а налево, в другой двор, где за мусорным ящиком была в стене лазейка, через эту лазейку дворами на Ольгинскую, затем горкой, за незаметными с улицы лачугами, о которых никто бы и не заподозрил, что такие могут быть в самом центре Киева, – на Институтскую. Там он отдышался и, усилием воли замедляя шаги, направился к трамваю.
На Красной площади он пересел в прицеп двенадцатого номера, вышел на Куреневке, недалеко от железнодорожного виадука, и направился к тринадцатому детскому дому. Сережа подошел к невысокому забору, огораживающему детский дом – двухэтажное кирпичное здание старой постройки, постоял у калитки, а затем решился, вошел во двор и спросил у женщины в сером, слишком длинном для нее халате – она шла по двору с пустым ведром – нельзя ли вызвать Павла Шевченко.
Он еще не знал, что скажет Павлу Шевченко, о чем он будет говорить, но ему нужно было посмотреть на этого парня. Он предчувствовал, что эта встреча может еще когда-нибудь оказаться для него решающей.
– Он болеет, – неожиданным для ее тщедушной фигуры басом сказала женщина. – В изоляторе лежит. Воспаление легких у него.
– А вы в детдоме работаете?
– Тут и работаю.
– И Павла Шевченко знаете?
– Я их всех знаю. Я тут двадцать лет. Только прежде нянечкой называлась, а теперь техничкой. А зарплата одна и та же самая.
– Можно зайти в изолятор?
– Что ты, – замахала на него ведром женщина. – В изолятор толька доктора пускают, ну и директор наш туда ходит, Марья Яковна. А как я хотела Павлуше яблочков занести, так сказали, чтоб другой халат надела. Горит он. А ты откуда его знаешь?
– Я – из комсомола… Из клуба пионеров… Я другой раз зайду…
Сережа повернулся и пошел к калитке.
В трамвае в этот час было довольно свободно, и Сережа сел на скамейку у окна. Впереди, через одну скамейку, сидели друг против друга два пожилых человека. Один с бородкой клинышком и в пенсне, а второй в черном пальто – спиной к Сереже, сзади была видна лысая голова, окаймленная черными волосами.
Сережа поймал себя на том, что внезапно стал прислушиваться к их словам.
– …Выстрелил, – говорил лысый. – И тут началась такая пальба… а она, бедная, мечется: то вправо, то влево, то вверх, то вниз. И где ни пролетит – со всех сторон в нее стреляют. И тут она камнем в болото. Но поскольку стреляли в белый свет как в копеечку и начинали пальбу за сто метров, так, может, она осталась живая и здоровая и лежит себе в камыше и над охотниками смеется.
«Это – про другое», – подумал Сережа, внезапно ощутив, как глубоко въелся в тело слева под рубашкой и курткой засунутый за пояс тяжелый пистолет.
«Запоминай дорогу», – сказал на прощанье отец. Он шел по этой дороге так, словно проходил здесь десятки раз. Он все запомнил. Он вышел к корявой, трехсвечником, сосне, отломил сухой сук и стал им разрывать землю между корнями. Цинк из-под патронов был обернут черным, сохранившим запах каменноугольной смолы толем и перевязан бечевкой. Сережа развернул толь, открыл цинк, вынул из него документы, деньги – деньги он пересчитал, там было четыреста двадцать рублей по десятке и еще семь рублей по рублю – и три листика бумаги, исписанных крупным неразборчивым почерком отца.
Адрес детского дома: Вышгородская, 79. Директор: Киселева Мария Яковлевна. Известный педагог. Про нее писал Макаренко. На вид – лет сорок. Волосы черные. Говорит с украинским акцентом. Воспитатели: есть Певзнер, зовут Тамара Михайловна, высокого роста, курит. Есть еще коротенькая быстрая старушка. Есть мужчина по фамилии Гаркуша. Внешности его не знаю, так как с ним не встречался.
Шевченко Павел, а по отчеству Иванович: мальчик высокий, худощавый, в очках. Комсомолец, учится очень хорошо…
Бумага осталась незаконченной.
Сережа дважды прочел бумагу, поджег листы спичкой и зачем-то растер ногой пепел.
«Павел Шевченко, – повторял он, – Павел Шевченко. Нужно так запомнить это имя, чтобы даже во сне я знал, что я Павел Шевченко, чтобы, если кто-нибудь закричит мне «Сережа!», я не оглянулся, чтобы я во всем был Павлом Шевченко».
Он пошел к трамваю, все время повторяя про себя: «Павел Шевченко… Павел Шевченко». И когда он купил билет и сел в плацкартный вагон поезда «Киев – Москва», он уже стал Павлом Шевченко.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Павел Шевченко внимательно смотрел за окно. Косые струи дождя стекали по стеклу, колеса поезда отстукивали на стыках рельсов свою безнадежную песенку «возвра-та – нет, возвра-та – нет…». Пригороды Москвы состояли из бедных лачуг, каких в Киеве не увидишь даже на самых далеких окраинах, и смотреть на них и на людей в брезентовых плащах, сапогах и галошах было тоскливо. Павел Шевченко был голоден, он купил у продавщицы, которая проходила с корзиной по вагону, «французскую» булку и плавленый сырок. Он никогда не ел до этого плавленого сыра, в Киеве его почему-то не продавали, и Павлу Шевченко показалось, что сыр этот вкусом напоминает мыло и липнет к зубам.
На вокзале Павел Шевченко вышел вслед за другими пассажирами на крытый перрон и прошел на площадь перед Киевским вокзалом. Там он сел в первый попавшийся трамвай, который, позванивая и погромыхивая, пополз по Москве. Павел Шевченко долго разглядывал улицы с суетившимися на них незнакомыми, непохожими на киевских людьми, а затем спросил у толстой усатой тетки:
– Куда к Кремлю?
– Да ты, голубчик, уже проехал, – ответила тетка. Все слова она произносила нараспев и на «а», как до этого, Павел Шевченко слышал, говорили только актеры в пьесах Островского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16