Ничего в этом пятне нет. Это просто задний план декоративного панно в кабаке Леонарда. Оно изображает луг, где отчетливо выписана каждая травинка и у каждой маргаритки положенное число лепестков.
— О чем задумался?
— Я не задумался.
Тот же вопрос задавала ему еще кормилица и, в свой черед, обязательно повторяла мать, навещая его по воскресеньям:
— О чем ты думаешь, мой маленький Франк?
— Ни о чем.
Отвечал он сердито, потому что не любил, когда его называли «мой маленький Франк».
— Послушай, если я выцарапаю тебе зеленую карточку…
— Выцарапаешь.
— Хорошо, допустим. Можно будет тогда оторвать что-нибудь интересное, а?
— Наверное.
В этот вечер Франк убедился, что мать поняла. Вернулся он рано: у него действительно начиналась простуда, а болезней он всегда побаивался. Женщины сидели в первой от входа комнате, которая именуется салоном.
Толстая Берта штопала чулки. Минна прижимала к животу грелку, Лотта читала газету.
Все три были неподвижны, так неподвижны и молчаливы, что казались в притихшем доме фигурами с картины, и оставалось лишь удивляться, если они все-таки раскрывали рот.
— Уже пришел?
В газете, видимо, сообщили об участи старой барышни Вильмош. Шумихи не подняли: теперь каждый день происходит что-нибудь в этом роде. Но будь в заметке всего несколько строк и помещайся она на последней полосе, Лотта и тогда не пропустила бы ее: она никогда не пропускает ничего, что касается знакомых.
Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.
— Ужинал?
— Да.
— Хочешь чашку кофе?
— Благодарю.
Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.
— У тебя насморк.
— Да, простудился.
— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.
На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.
— Берта!
— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.
В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.
— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.
Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.
Это из-за старухи Вильмош.
Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?
Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.
Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?
Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.
По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.
Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.
— Почему не снимаешь ботинки? Берта!
Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.
— У тебя усталый вид.
— Простуда!
— Тебе надо хорошенько выспаться.
Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.
Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.
Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.
— Не замерзнешь?
— Нет.
Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.
Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.
Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.
Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.
Франк тоже мог бы стать таким руководителем.
Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.
Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.
Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?
Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.
В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.
Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.
А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.
Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.
Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».
Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.
Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.
Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.
— Ты не хочешь больше со мной встречаться?
— С чего ты взяла?
— Ты уже третий день избегаешь меня.
— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.
— Франк!
Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?
— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.
— Я доверяю.
— А сам не рассказываешь, чем занят.
— Это не для женщин.
— Я боюсь. Франк.
— Чего?
— За тебя.
— Тебе-то что?
— А ты не понимаешь?
— Нет, понимаю.
Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.
— Пошли.
Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.
— Твой отец ничего не говорил?
— С какой стати?
— Он не догадывается?
— Это было бы ужасно!
— Так ли уж?
Скептицизм спутника возмущает ее.
— Франк!
— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?
— Перестань!
— Мать у тебя умерла?
Мицци сконфуженно колеблется.
— Нет.
— Развелись?
— Она ушла из дому.
— С кем?
— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.
Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.
Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.
— Дантист был красивый?
— Не помню. Я была совсем маленькая.
— Твой отец пробовал с ней видеться?
— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.
— Почему?
— Потому.
— Чем он занимался раньше?
— Писал книги и статьи в журналах.
— О чем?
— Он был художественный критик.
— Ходил по музеям?
— Он видел все музеи мира.
— А ты?
— Кое-какие.
— В Париже?
— Да.
— В Риме?
— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…
— Останавливались в хороших гостиницах?
— Да. А почему тебя это интересует?
— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?
— Где?
— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.
— Он читает.
— А ты?
— Он читает вслух и объясняет мне.
— Что читает?
— Всякие книги. Часто стихи.
— И тебе интересно?
Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.
— Пошли! — решает он наконец.
— Куда ты меня ведешь?
— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.
Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.
— Франк…
— Садись.
— Может, лучше пойдем в кино.
А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.
— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?
Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.
— Нет. Почему он должен скучать?
— Не знаю. Вы были богаты?
— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.
— А вагоновожатый прилично зарабатывает?
Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.
— Франк!
— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.
Сперва закуски. Потом отбивные с жареным картофелем.
А для начала бутылку венгерского — сам знаешь какого.
Он наклоняется к Мицци. Сейчас он опять заговорит об ее отце. Но тут звонит телефон. Тимо вытирает руки о белый передник и отвечает, поглядывая на Франка:
— Да-да… Я вам это устрою… Нет, не слишком дорого, но и не даром… Кто? Нет, сегодня я его не видел…
Кстати, здесь ваш друг Франк…
Он прикрывает трубку ладонью и обращается к Фридмайеру:
— Это Кромер. Будете говорить?
Франк встает, берет трубку.
— Ты?.. Удалось?.. Хорошо… Предам их тебе вечером…
Ты сейчас где? Дома?.. Одет?.. Один?.. Хорошо б, если бы ты живенько заглянул к нашему другу Тимо… Не могу входить в объяснения… Что?.. Да, примерно так… Нет, не сегодня… Ограничишься тем, что посмотришь… Издалека… Нет. Будешь идиотом — все накроется.
Он садится, и Мицци спрашивает:
— Кто это?
— Мой друг.
— Он придет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— О чем задумался?
— Я не задумался.
Тот же вопрос задавала ему еще кормилица и, в свой черед, обязательно повторяла мать, навещая его по воскресеньям:
— О чем ты думаешь, мой маленький Франк?
— Ни о чем.
Отвечал он сердито, потому что не любил, когда его называли «мой маленький Франк».
— Послушай, если я выцарапаю тебе зеленую карточку…
— Выцарапаешь.
— Хорошо, допустим. Можно будет тогда оторвать что-нибудь интересное, а?
— Наверное.
В этот вечер Франк убедился, что мать поняла. Вернулся он рано: у него действительно начиналась простуда, а болезней он всегда побаивался. Женщины сидели в первой от входа комнате, которая именуется салоном.
Толстая Берта штопала чулки. Минна прижимала к животу грелку, Лотта читала газету.
Все три были неподвижны, так неподвижны и молчаливы, что казались в притихшем доме фигурами с картины, и оставалось лишь удивляться, если они все-таки раскрывали рот.
— Уже пришел?
В газете, видимо, сообщили об участи старой барышни Вильмош. Шумихи не подняли: теперь каждый день происходит что-нибудь в этом роде. Но будь в заметке всего несколько строк и помещайся она на последней полосе, Лотта и тогда не пропустила бы ее: она никогда не пропускает ничего, что касается знакомых.
Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.
— Ужинал?
— Да.
— Хочешь чашку кофе?
— Благодарю.
Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.
— У тебя насморк.
— Да, простудился.
— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.
На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.
— Берта!
— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.
В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.
— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.
Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.
Это из-за старухи Вильмош.
Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?
Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.
Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?
Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.
По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.
Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.
— Почему не снимаешь ботинки? Берта!
Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.
— У тебя усталый вид.
— Простуда!
— Тебе надо хорошенько выспаться.
Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.
Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.
Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.
— Не замерзнешь?
— Нет.
Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.
Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.
Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.
Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.
Франк тоже мог бы стать таким руководителем.
Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.
Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.
Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?
Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.
В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.
Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.
А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.
Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.
Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».
Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.
Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.
Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.
— Ты не хочешь больше со мной встречаться?
— С чего ты взяла?
— Ты уже третий день избегаешь меня.
— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.
— Франк!
Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?
— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.
— Я доверяю.
— А сам не рассказываешь, чем занят.
— Это не для женщин.
— Я боюсь. Франк.
— Чего?
— За тебя.
— Тебе-то что?
— А ты не понимаешь?
— Нет, понимаю.
Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.
— Пошли.
Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.
— Твой отец ничего не говорил?
— С какой стати?
— Он не догадывается?
— Это было бы ужасно!
— Так ли уж?
Скептицизм спутника возмущает ее.
— Франк!
— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?
— Перестань!
— Мать у тебя умерла?
Мицци сконфуженно колеблется.
— Нет.
— Развелись?
— Она ушла из дому.
— С кем?
— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.
Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.
Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.
— Дантист был красивый?
— Не помню. Я была совсем маленькая.
— Твой отец пробовал с ней видеться?
— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.
— Почему?
— Потому.
— Чем он занимался раньше?
— Писал книги и статьи в журналах.
— О чем?
— Он был художественный критик.
— Ходил по музеям?
— Он видел все музеи мира.
— А ты?
— Кое-какие.
— В Париже?
— Да.
— В Риме?
— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…
— Останавливались в хороших гостиницах?
— Да. А почему тебя это интересует?
— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?
— Где?
— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.
— Он читает.
— А ты?
— Он читает вслух и объясняет мне.
— Что читает?
— Всякие книги. Часто стихи.
— И тебе интересно?
Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.
— Пошли! — решает он наконец.
— Куда ты меня ведешь?
— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.
Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.
— Франк…
— Садись.
— Может, лучше пойдем в кино.
А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.
— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?
Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.
— Нет. Почему он должен скучать?
— Не знаю. Вы были богаты?
— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.
— А вагоновожатый прилично зарабатывает?
Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.
— Франк!
— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.
Сперва закуски. Потом отбивные с жареным картофелем.
А для начала бутылку венгерского — сам знаешь какого.
Он наклоняется к Мицци. Сейчас он опять заговорит об ее отце. Но тут звонит телефон. Тимо вытирает руки о белый передник и отвечает, поглядывая на Франка:
— Да-да… Я вам это устрою… Нет, не слишком дорого, но и не даром… Кто? Нет, сегодня я его не видел…
Кстати, здесь ваш друг Франк…
Он прикрывает трубку ладонью и обращается к Фридмайеру:
— Это Кромер. Будете говорить?
Франк встает, берет трубку.
— Ты?.. Удалось?.. Хорошо… Предам их тебе вечером…
Ты сейчас где? Дома?.. Одет?.. Один?.. Хорошо б, если бы ты живенько заглянул к нашему другу Тимо… Не могу входить в объяснения… Что?.. Да, примерно так… Нет, не сегодня… Ограничишься тем, что посмотришь… Издалека… Нет. Будешь идиотом — все накроется.
Он садится, и Мицци спрашивает:
— Кто это?
— Мой друг.
— Он придет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31