А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Теперь же голубям негде было садиться днем — площадь была занята толкучим рынком, по которому ходили голодные люди. Только по вечерам голуби садились на площадь, и она делалась голубой, нереальной, сказочной.
Корм почти никто не покупал, так же как иконы. Старухи и старички с иконами и кормом стояли на Старом рынке потому, что они здесь торговали всю жизнь. Отними у них это занятие — и им нечего будет делать на земле. Разве что изредка корм покупали немецкие офицеры и шли фотографироваться к костелу — они улыбались в объектив, облепленные голубями, дрожащими от голодной жадности.
Еще реже покупали корм ксендзы и раздавали его горстками детям, чтобы те могли — после службы в костеле — покормить божьих птиц.
А иконы не покупал никто: в каждом доме были свои. Только разве изредка какая вдова остановится возле скорбной богоматери или доброго лика Христова, утрет слезу, быстро перекрестится, присядет в полупоклоне и спешит дальше, предлагая платок в обмен на творог для больного ребенка.
Вихрь впитывал людскую речь. Он испытывал острое чувство счастья, слыша голоса людей, потому что не должен был никому и ничего отвечать. Каждый ответ в гестапо дорого стоил ему. Ответ должен быть быстрым, непринужденным и правдивым настолько, чтобы при возможной проверке оставался путь для двоякого толкования. Ночью после допросов он не мог спать, ибо заново «прокручивал» в памяти это свое «кино» — удел любого разведчика. Он вспоминал каждую интонацию шефа, он вспоминал, в какой последовательности они задавали ему вопросы, что он им отвечал, где держал паузы, какие его ответы могли оказаться после их змейского анализа поводом к новым вопросам. Он не готовил себя к завтрашнему дню. Вихрь понимал, что, если он заранее приготовит позицию, а они поведут допрос совсем по другому срезу, ему будет трудно переделывать свою концепцию на ходу. Он готовился к следующему допросу иначе. Сначала он восстанавливал в памяти все предыдущие допросы, отмечал для себя, какой круг вопросов они еще не затрагивали, прикидывал, что их должно интересовать в первую голову, и таким образом намечал заранее приблизительные ответы на каждый возможный узел тем, которыми, вероятно, будет интересоваться гестапо.
Однажды сволочной старичок из Орла, работавший на немцев среди интеллигенции в качестве секретного сотрудника гестапо, говорил Вихрю и двум молоденьким чекистам, допрашивавшим его: «О голодные, истеричные, пронизанные слухами и надеждами рынки войны! Как быстро люди в дни мира забывают вид этих трагичных рынков! Единственная гарантия против войны — это людская память. Но ее, людской памяти, нет. Есть память человеческая — у каждого своя, и притом, как правило, плохая. Если бы заменить память иным чувством, например завистью, тогда войн не было бы вовсе. Память — как погода, она меняется в зависимости от настроения человека. Хорошо ему — он вспоминает хорошее или же о плохом говорит с улыбкой: оно, это плохое, уже миновало и в настоящее время ему, этому человеку, не угрожает. А коли человеку плохо, так все зависит от характера: он или на другого за это „плохо“ вину навесит, или будет биться насмерть, чтоб плохое поменять на хорошее, или запьет горькую, или плюнет на все и заглянет в лицо старухе с косой — когда нет выхода. Вспоминают вообще редко. Чаще думают о будущем. Потому и воюют...»
«От старый черт! — как-то удивленно подумал Вихрь, вспомнив старика. — Про трагизм базаров он верно говорил. Я почти никогда не вспоминал голод двадцать девятого года, а ведь я его помню... Про зависть и остальное — надо было б поспорить. Спор — это вроде точильного камня в поисках истины».
Слепец толкнул Вихря в бок.
Вихрь неторопливо обернулся. Слепец кивнул головой на молодого парня в черной вельветовой куртке, в серых брюках, заправленных в сапоги. Парень держал в руках кульки с кормом для голубей.
11. ОЧНАЯ СТАВКА
Старик в военной форме теперь был не один. Рядом сидел человек в сером штатском костюме. Коля понял, что этот — из гестапо. Он не ошибся. Старик офицер сказал:
— С вами будет беседовать господин из отдела по перемещению иностранной рабочей силы.
«Знаю я эту рабочую силу, — усмехнулся про себя Коля. — Рожа — кирпича просит».
— Очень приятно, — сказал он, — а то я сижу, уж волноваться начал.
— Волноваться вредно, — сказал штатский, — особенно такому здоровому молодому человеку, как вы.
— Я волнуюсь не по своей воле, — улыбнулся Коля.
— По нашей? — тоже улыбнулся штатский.
— Да уж не по своей.
— Ну, хорошо... Оставим это. Где бы вы хотели работать? В какой отрасли хозяйства нашего народного государства?
— Видите ли, я получил много профессий за последние три года. Я уже их перечислял.
— Да, я в курсе. Вы оборвали цикл занятий на физическом факультете ближе к завершению или в середине?
— В середине. Да, пожалуй, в самой середине.
— А как у вас с языком?
— Скорее плохо, чем хорошо. Я и в школе получал посредственные оценки по немецкому языку.
— Да?
— Теперь жалею. Но у нас плохо учили немецкому.
— Совершенно верно. Мне рассказывали, что в ваших школах вообще не изучают произношение. А ведь у нас есть и берлинское, и баварское, и северное, и швейцарское, и австрийское произношение.
— В том-то и дело. А самому заниматься было трудно: времени не хватало, есть хотелось, а не подхалтуришь — не пошамаешь.
— Пошамаешь? Это что такое?
— Шамать — значит есть, жевать, как говорится, от пуза.
— Вы веселый молодой человек. Вас зовут...
— Андрей...
— Андрей, — повторил немец.
— А отчество?
— Яковлевич. Андрей Яковлевич.
— Яковлевич, — задумчиво протянул немец. — Вообще-то весьма еврейское отчество.
— Яков? Ну что вы... У вас самих много Яковов. У меня был знакомый немец Якоб Ройн, фельдфебель.
— Откуда этот Ройн?
— По-моему, из Берлина.
— А отчество вашего отца?
— Иванович. Яков Иванович.
— Где родились?
— Потомственный москвич.
— Место жительства?
— Мое?
— Отцово.
— Вместе с нами жил.
— Это вы уже написали. Меня интересует, где он жил до того, как вы приехали на вашу квартиру?
— Я не помню... Где-то на Палихе, а точно не помню, не интересовался.
— Скажите мне вот что, — растягивая гласные, сказал гестаповец, — где вы работали в Минске?
— В парикмахерской.
— Их там было много. В какой именно?
— В парикмахерской Ереминского.
— Опишите мне подробно внутренний вид парикмахерской.
— Ну как... Длинная комната, в ней кресла — вот и все.
— Сколько было у вас кресел?
«Они мотали Степку, теперь проверяют на мне. Но Степка говорил, что мотал его один старик, почему пришел штатский? Степка наверняка сидит в темной комнате, они его выдерживают — психологи чертовы. Но почему пришел гестаповец? Неужели Степка погорел? Или погорел я? Не может быть! Он не мог продать меня, не мог!» — быстро думал Коля, машинально отвечая:
— У нас было три кресла.
— Три кресла, — задумчиво повторил гестаповец, — это хорошо, что три кресла... Это отлично, что у вас было именно три кресла...
Он открыл толстую папку, на корешке которой было выведено по-немецки «Минск», и стал рассеянно рыться в бумагах.
«Такие номера у нас не проходят, — подумал Коля, — так пугают только дошкольников...»
— Это просто совершенно великолепно, что у вас было три кресла, — снова повторил гестаповец, — а за каким креслом работали вы?
— Когда как...
— Определенного, своего кресла у вас не было?
— Чаще всего я устраивался возле большого окна: была видна улица... Интересно, знаете ли...
— Девочки, ножки, юбочки...
— В том-то и дело.
— Сколько вам платили в месяц?
— У нас была понедельная оплата. Хозяин платил нам каждую субботу. Это приказ бургомистрата — платить понедельно, разве вы не слыхали?
Гестаповец чуть улыбнулся уголком рта, и Коля понял, что он ведет себя верно: его ловили с разных сторон, и не в лоб, а издалека, через детали.
— Скажите, пожалуйста, — спросил гестаповец, по-прежнему длинно растягивая гласные, — а какой-нибудь рисунок у вас на окнах был?
— Было два рисунка, — сухо ответил Коля. — Вы что, не верите моим документам?
— Какие были рисунки?
— Как всегда на паримахерских. Мужчина и женщина. С фасонными прическами.
— Хорошо... Какой машинкой вы работали? Русской или немецкой?
— Сначала русской, а потом достал немецкую, золингенской стали.
— Какая лучше?
— Конечно, немецкая.
— Почему «конечно»?
— Потому что фирма солидней.
Гестаповец распахнул свой черный портфель и достал оттуда ножницы, гребенку и машинку для стрижки волос.
— Сейчас вы покажете нам свое искусство, — сказал гестаповец.
— Согласны?
И, не дожидаясь ответа Коли, он сухо приказал:
— Пригласите Торопова.
— Сейчас же приглашу, господин Шульц, — ответил старик офицер и вышел из кабинета.
В голову Коли словно ударило: Шульц! Сначала он не понял, отчего его так ударило. А потом ясно услышал Степку, его рассказ про следователя гестапо Шульца — красномордого и здорового, который уговаривал его выступить на процессе как чекиста-связника.
12. А ГДЕ РАЦИЯ?
Аня проснулась через час. Ей казалось, что она только на минуту закрыла глаза. Аня увидела незнакомый потолок над головой (она всегда запоминала карнизы потолков и могла по ним безошибочно определить высоту комнаты), и все в ней закружилось, заметалось, напряглось. Но так было только одно мгновение, пока она не увидела возле окна Муху. Он сидел в той же позе, что и час назад, — опершись рукой на подоконник, выкрашенный жирной белой краской.
Он сидел, закинув ногу на ногу, — уютно, по-довоенному, нисколько не скованно, будто он вовсе не в тылу у немцев, а в штабном домике после возвращения с задания — сидит себе и отдыхает бездумно.
— Ну, — улыбнулся он, — отдохнула?
— Хорошо отдохнула.
— Я на тебя глядел: красивая ты. Зачем таких посылать? Можно кого поплоше...
— Это почему?
— Так... Если поплоше какая попадется — не жаль.
— Каждый человек — человек... Да и потом, не в вывеске дело.
— Ты про душу-то не заводи, не надо, — сказал Муха, — это мы в школе проходили. Рация где? Надо выходить к нашим, в лесу у местных партизан питание кончилось, они теперь немые.
— За рацией надо идти.
— У верных людей спрятала?
— Я ее закопала.
Муха присвистнул.
— Теперь черта с два найдешь!
Аня улыбнулась:
— Найду. Завтра же найду. Вдвоем пойдем?
— Нет, втроем. Я еще одного местного с собой прихвачу.
— Кто такой?
— Один... парень... Из моей группы.
— Он не наш?
— Раз мне помогает, значит, наш.
— Это понятно. Я спрашиваю: его тоже забросили или он местный?
— Местный. Я его тут вербанул.
— Как мне называть тебя? Мухой как-то неудобно звать.
— Я — Андрей. А ты?
— Аня.
— А по-настоящему?
— Я же не спрашиваю, как тебя звать по-настоящему...
— По-настоящему меня зовут Андрий, вот и вся разница.
Аня быстро глянула на Муху и подумала: «Что он, с ума сошел — настоящее имя говорит?» Она ничего не сказала ему, села к столику и, достав зеркало, стала причесываться.
— А ты чего незавитая? — спросил он. — Сейчас модно, чтоб с шестимесячной.
— Мне не идет.
— Одели тебя ничего, — продолжал Муха, — похоже... А остальные как? В трофеях или шили по заказу?
— Кто в чем...
— Резидент в синем костюме прыгал?
— Он прыгал в комбинезоне.
— А штиблеты на нем какие были? Не помнишь, какого цвета?
— Не помню...
— Ты на карте пометила место, где спрятана рация?
— Я карту закопала.
— Где?
— Здесь недалеко.
— Пошли за картой.
— Лучше вечером. Спокойней. Я ее хоть ночью найду, я заметины в лесу оставила.
— Какие заметины?
— Ну, следы... Кору надрезала, линию прочертила от тропки, валеги накидала... Это сибирское, я это умею.
— Сибирячка?
— Почти.
— Ишь какая осторожная, — улыбнулся Муха, — все намеками да намеками. Слышь, Ань, а второй как одет? На всякий случай, чтоб знать, если резидент сгинул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49