А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— That's called «bunny fuck», — подумал он, возбуждаясь, и громко стукнул об пол толстым галстуком-хвостом, навсегда влюбляясь в молодую лаборантку с белоснежной кожей и запахом гениталей, сводящим его с ума….
А Станислава от неведомого раньше мучительно-сладостного наслаждения временами вновь теряла сознание, и бигль, досматривая слишком затянувшийся на его взгляд короткий коитус в одиночестве, ветеринара он в счет не брал, совсем не по-собачьи, неземным каким-то чувством вновь, как в недавнем перелете через океан в багажном отсеке Боинга, проживал свою будущую московскую жизнь, безумную, страшную и прекрасную, в которой не собирался ничего менять, потому что умирал счастливым, зная, что жертвовал собой ради тех, кого любил и чьи человеческие качества почти не имели для него значения…
Днем они пообедали в ресторане, который выбрала Станислава.
— Буду звоть тебя Обрашкой, — проокала она, стараясь уменьшить размеры ветеринара-гиганта, рука которого, похожая на лопату, нежно подбиралась под столом к ее гениталиям, а темные глаза без зрачков смотрели не мигая, обволакивая любовью и таким нестерпимым желанием, что хотелось поскорей содрать одежды и позволить ему делать с собой, что захочет прямо в кабаке, и самой приникнуть губами к пугающей сине-черной шероховатой коже…
— Пожил бы ишо чуток. У Ленсанны вон доча зимой свободна… и комин протопить можно, — окала Слава, понимая, что не слышит он и стала горевать, и напряглась, пристально вглядываясь в полюбившееся лицо нездешнее, чтоб запомнить сильнее, но помять услужливо подсовывала ночную дежурку и огромный всепроникающий Абрамов пенис с задатками вечного двигателя, на котором сидела…
Вечером Станислава поехала провожать Абрама, понимая, что неожиданно быстро и сильно привязывается к нему, а Фрэт, которого захватила с собой, прямо в шумном здании аэровокзала, периодически сотрясаемом громовыми объявлениями на плохом английском, взял первый урок русского языка, вслушиваясь в невнятные монологи дикторов…
Глава II. Доктор Елена Лопухина
— Ленсанна! Можно поговорить с вами с глазу на глаз…, как Кутузов с Нельсоном?
— Если опять про этого писателя с почечной недостаточностью…
— Он актер… Я обещал, что положу его на днях. Он не протянет еще месяц на амбулаторном гемодиализе… Ему нужна трансплантация почки. Срочная… Сейчас… — Крупный сорокалетний хирург по прозвищу Вавила, с густыми, как у проводника, усами на простоватом лице, свисающими по углам, за что дали ему имя героя гоголевских «Диканек», с кругами темного пота подмышками на голубом операционном белье и красной полоской на щеках и носу от только что снятой маски, уставился на заведующую отделением, выжидая, а потом демонстративно перевел глаза на длинную ногу в красивом чулке глубоко темно-серого цвета, что покачивалась перед ним, непринужденно выбираясь каждый раз почти до паха из-под полы расстегнутого халата.
— Любопытно, как она заканчивается у нее, — привычно подумал про ногу Вавила, пытаясь найти новые аргументы.
— Госпитализация больных в отделение является моей прерогативой. Только моей… Странно, что ты вдруг забыл об этом. — Молодая женщина уверенно излагала инструкции Ковбой-Трофима и, закончив, по-мальчишески соскользнула с голой крышки письменного стола, с удовольствием наблюдая, как Вавила, поколебавшись, но так и не совладав с низменными инстинктами, не отвел взгляд от открывшейся на мгновение промежности. — Откажи! Мы в отделении трансплантологии… Экстренных госпитализаций здесь не бывает… Неотложная хирургия на втором этаже.
Она вытащила из кармана халата пачку сигарет, закурила и, тряхнув несколько раз пустым коробком спичек, странно метко, по-мужски, почти не глядя швырнула его в далекую корзину для бумаг под столом, и двинулась по кабинету, удивительно грациозно, так можно ходить лишь после долгой изнуряющей муштры или из-за унаследованной хорошей породы, уверенно продвигаясь меж деревянных стеллажей с рядами книг за полуоткрытыми дверцами, уродливых белых медицинских шкафов из металла со стеклянными стенками и полками, забитыми дорогим иностранным хирургическим инвентарем, стола для совещаний и инкрустированной перламутром деревянной подставки с недешевыми бронзовыми часами под старину с фигурками двух женщин в тогах и сандалиях на босу ногу, внимательно разглядывающих маятник, несуетливо качающийся из сторону в сторону вместе с мальчиком-ангелом, оседлавшим его, дивана хорошей кожи у стены с резным деревом дорогих пород, и таких же кресел перед низким столиком с толстой прозрачной стеклянной доской, на которой лежали несколько медицинских журналов, аккуратно вскрытые конверты с вырезанными кем-то марками, и две китайские кофейные чашки тонкого, почти прозрачного фарфора, с темной и очень густой беспорядочной жижей на дне…
— Ему ведь за шестьдесят уже… и алкоголизм в анамнезе, — сказала вдруг она, проявляя удивительную осведомленность и останавливаясь перед Вавилой, который, похоже, давно забыл о своем претеже, увлеченный возбуждающей пластикой женского тела, которое знало о своем совершенстве и искренне радовалось, когда об этом узнавали другие, даже если это случалось с ними не в первый раз…
— Он еще хоть куда, — сказал Вавила, приходя в себя. — Занят в трех спектаклях…, сам поставил еще два, преподает в институте и лишь под моим напором отказался от участия в фильме — каком-то бесконечном телесериале про наших нынешних национальных героев.
— Про кого? — вяло поинтересовалась она.
— Про воров…
— Аннулируй госпитализацию писателя, Вавила. Наш лист-ожидания растянут больше, чем на год… Мы не можем оперировать стариков, потому что тогда станут умирать молодые, — сказала Елена Лопухина, будто выступала в платной телепередаче «Закон и порядок», и поглядела на дверь, ставя точку в затянувшемся разговоре, но не удержалась: — Очереди в европейских клиниках на трансплантацию составляют десятки тысяч пациентов…, а Европарламент готовится обсуждать возможность продаж человеческих органов… Моя бабка по отцу рассказывала, как во время Отечественной войны в санитарные поезда брали только тех, кого можно было довезти до госпиталей… Остальных… бросали.
— Сука! — подумал Вавила, поднимаясь со стула и добавил вслух: — Почти абсолютная власть в Отделении…, да и в Цехе тоже, развратили вас почти абсолютно. Не помню, кто сказал…, но знаю: вы перестали быть специалистом, Ленсанна… Вы становитесь жестким менеджером, железным и бездушным не только к больным…
— То, что не ложусь с тобой, Вавила, еще не значит, что ты не нравишься мне, — мягко сказала заведующая и Вавила удивленно замер у дверей. — Ты мне просто противен… Да, да! Противен! — перешла она на крик, забывая грациозно перемещаться при этом. — Твоя дешевая демагогия не стоит выеденного яйца, даже если оно воробьинное или твое собственное… Думаешь не знаю, сколько слупишь с этого писателя за госпитализацию, анализы, иммуннодепресанты, которые тебе впаривают по-дешевке фирмачи-австрияки, операцию, послеоперационный уход?! Вон отсюда!
— На порядок меньше, чем возьмете вы…, да еще в валюте! — взорвался Вавила и сразу понял, что идет в лобовую атаку и она никогда не простит ему этого, и уволит к чертям собачьим, и никто не станет на его защиту, ни паршивый профсоюз, ни венценосный Ковбой, ставший в последние годы столичной знаменитостью…, и тогда ему одна дорога: больничным ординатором в городскую больницу или врачем в поликлинику с нищенской зарплатой…
— Простите подлеца, Елена Александровна, — внятно попросил Вавила, сильно потея, будто ассистировал на операции, и склонил голову… — Настоящая леди называет кота котом, даже если споткнулась о него…
— Убирайся! — голос молодой женщины торжествовал, но в нем не было злорадства.
Когда за Вавилой закрылась дверь, она постояла неподвижно немного, невидяще поглядела на два убогих городских пейзажа на стене, подаренных хорошим московским художником, скомкала туго плотный лист ненужного приглашения на международный конгресс и не гляда метко забросила в туже далекую корзину, подошла к телефонам, набрала короткий номер местной связи и замерла опять…
— Можно зайти к вам? — сказала она в трубку другим голосом, трудно дыша, и принялась ждать…
— Я ухожу в операционную, — ответила трубка, дребезжа, и сразу последовали короткие гудки. Она выждала мгновенье и снова набрала короткий номер в три цифры. Трубка хохотнула негромко и сказала:
— У нас пять минут…
Она не стала отвечать и, бросив взгляд на часы с мальчиком-ангелом на маятнике, легко стянула из-под халата скользкие штанишки, уже представляя себе, как пробежит мимо вечной его секретарши, холодной старой девы с проницательными глазами лекаря от нетрадиционной медицины, которой ей всегда до смерти хотелось залезть под юбку, чтобы посмотреть, что там, легко присядет на край письменного стола в огромном, похожем на ангар, кабинете, и истекая желанием станет ждать, когда он приблизится знаменитой ковбойской походкой, сводящей с ума, недоступный и такой близкий, медленно поднимет тяжелые веки, посветив вокруг неярко серым цветом, и она погрузится в пучину наслаждения, всякий раз яркого и быстротечного, и дернула ручку двери…
Елена Лопухина, строгая молодая женщина с прекрасным узким лицом аристократки или хорошей актрисы, всегда туго обтянутым кожей, особенно на выступающих скулах, большими желтыми глазами с широкой зеленой каймой, делающей их иногда голубыми или зелеными, в зависимости от настроения или одежды…, или цвета волос, фигурой девочки-теннисистки, одновременно угловатой и элегантной, толстыми длинными губами и двумя небольшими бородавками на щеке, придававшими ему редкостную прелесть, с периодическими приступами нимфомании в поведении и одежде, всегда из дорогих магазинов, была неплохим хирургом и отличным менеджером с мужскими стратегическими мозгами, всякий раз находившими нетрадиционные решения традиционных проблем.
Мать Елены — Анна Лопухина, бывшая операционная сестра, почти всю жизнь простоявшая на операциях основателя и бессменного директора Цеха, профессора Глеба Трофимова, по кличке Ковбой-Трофим, принадлежала известному в России дворянскому племени Лопухиных, за что расплачивалась гонениями, как до нее расплачивались ее родители, но, видно, не смогли, потому что были растреляны в тридцать седьмом… Отец Елены, мягкий интеллигентный человек, не вынес ни стоицизма старшей Лопухиной, ни замкнутости, ни молчаливого противления режиму и уехал насовсем в Прибалтику, где обитались его родственники, когда дочери было шесть лет… Он периодически навещал их и даже познакомился с Ковбой-Трофимом, который консультировал его иногда, но жить в Москве не хотел…
Согласно легендам и периодически гулявшим по Цеху слухам, в старшую Лопухину когда-то был влюблен профессор Трофимов, который не побоялся и взял Анну к себе в институт, когда дальние родственники тайком привезли ее, еще почти ребенка, из Казахстана после войны… Однако Ковбой-Трофим обитался для простого институтского люда так высоко, что представить в его объятиях бывшую операционную сестру, суровую недотрогу с крупными чертами излишне породистого лица с бородавками, не мог никто, как ни старался…
Высокая и статная, не отличавшаяся особой красотой, Анна Лопухина вырастила дочь одна, соответственно своим принципам и представлениям о воспитании и образовании, в которых превалировали строгость и суровость, и максимальная занятость, и в ход здесь шло все: теннис, плавание, фигурное катание, английский, фортепиано… и даже балет, благо в те времена почти все это было бесплатным, и маленькая Елена, похожая на стрекозу с длинными ножками вместо крыльев и такими же большими стрекозьими глазами, спешила из музыкальной школы во Дворец пионеров, сгибаясь под тяжестью школьной сумки, папки с нотами и чехлов с коньками и ракетками, чтобы провести полтора часа у балетного станка…
Единственная слабость, которую позволяля старшая Лопухина в отношениях с дочерью, были совместные метания остаков пищи с обеденного стола в корзину для мусора, что стояла в дальнем углу кухни… Она почти всегда выходила победителем и, сидя за столом демонстративно небрежно, даже неглядя, швыряла огрызки яблок, недоеденный картофель, рыбьи головы, хлебные корки, смятые салфетки и прочий хлам в корзину, эпатируя Елену не столько манерами, сколько удивительной целкостью…
— Твоя бабушка, получившая куда лучшее воспитание, считала эту работу вполне достойным занятием и достигла в ней большого совершенства, — сказала дочери однажды Анна Лопухина, — но брасывать почти целые котлеты в корзину она себе никогда не позволяла….
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41