А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Второй — как герой. Один род — и какие разные люди. Поездки в Темный Бор и в Кладно к прокуратору, таким образом, имели своим результатом лишь окончательное шельмование одного и реабилитацию памяти второго, а к делу не относились.
Ну вот, двадцать три вопроса. Некоторые разделяются на два-три. И ни на один нет ответа.
Полное поражение, полный разгром моей логики, моего разума и моего умения разбираться в людях. Разгром, результаты которого я только что подвел. Если бы не слово, данное Станиславе, можно было бы завтра же уезжать отсюда. Не с твоим, брат, умом разбираться во всем этом, в чем, может, и смысла нет, а имеется лишь стечение обстоятельств. С твоим умом, друг, только на печке сидеть. Что ж, покончим с этим, хотя и жаль. Но что поделаешь, если здесь невозможно собрать в одно ничем не связанные нити, если из этих нитей никакого покрывала не соткешь. А если и соткешь, то по рисунку и подбору цветов это будет покрывало, сотканное подслеповатым сумасшедшим.
Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки и безнадежно закурил. «Крахом окончилась ваша поездочка, друг Космич».
На улице остановилась тень. Видимо, всматривалась в мой силуэт на светлом прямоугольнике двери.
— Космич, вы? — Это был голос Ольшанского.
— Ну, я.
— Лопотухи здесь не было?
— Нет. Я что, сторож при нем?
— Да не в этом дело. Я велел ему ехать с мукой на нашу пекарню. И вот, черт побери, конь обратно к мельнице один пришел.
— Не знаю, где он, Ничипор Сергеевич.
— Гм. Черт… чтобы его бог любил. Снова какой-то заскок, что ли?
Махнул рукой и ушел.
Над Ольшанкой уже катилась ночь. Ночь моего поражения. А деревенское небо — не то, что в городе, — словно празднуя это поражение, высыпало тысячи, десятки тысяч звезд, то ласковых, мигающих, а то и колючих, ледяных. Сияло оно вот так и четыреста, и триста лет назад, и сегодня сияет, и также безучастно будет сиять и потом, когда обо мне и думать забудут.
…Кто-то бесшумно опустился рядом со мной на ступеньку. Я и не заметил, как он подошел. Просто уже когда был совсем близко — что-то промелькнуло перед глазами, будто сама ночь взмахнула черным крылом.
Хилинский сидел рядом и разминал сигарету. Н-ну и ну! Теперь понятно, почему ты, Адам, с такими талантами до сих пор не пропал и в будущем, даст бог, не пропадешь.
— Вот… еще парой слов с тобой перекинуться надо.
— Думаешь, я не замечаю? С самого утра вокруг меня, как кот возле сковороды со шкварками, ходишь. Все хочешь что-то сказать и не решаешься. Словно по листочку с кочана капусты сдираешь, вместо того чтобы сразу за кочерыжку взяться.
Хотите верьте, хотите нет, а я был ужасно зол. Может, за неотомщенную память Марьяна, может, злила меня моя неудача, может, эта манера Щуки никогда не говорить о главном. Только меня просто душил гнев на эту политику умалчивания, хождения вокруг да около, разговоров недомолвками, экивоками, намеками. Гнев. И, странно, не на кого иного, как на Хилинского. Наверное, потому, что первым попал под руку.
— Чертова, холерная, так ее и разэтак, хамская манера. Что-то вроде шутки невоспитанного и глупого приятеля… Посылка… Распаковываешь. Одна бумага… вторая… Одна коробка… вторая… третья… куча коробок. И в последней… какашка. Или что-то еще похуже… Вершина их юмора. А в старые «добрые» времена это мог быть бриллиантовый перстень… вместе с пальцем замученной крепостной актрисы. С пальцем, потому как добром такое редко кончается.
Хилинский только головой покачал. А я закипал все больше: от злости на нескладеху, самого себя.
— А среди нынешних актрис мало у кого есть очень уж ценные бриллиантовые перстни. Если они, конечно, не за лауреатами, директорами крупных заводов или за… администраторами по снабжению.
— Сердишься? Ну-ну, — только и сказал он.
Но меня уже начало заносить. Я говорил все это Хилинскому! Одному из тех, кого уважал на сто процентов и на сто пятьдесят любил.
— У меня был приятель. Нессельроде. Потомок того или нет — не знаю. Но бабуся его была «из бывших». — Я источал яд и от злости на самого себя был готов разорвать соседа по лестничной клетке на куски. — Одно время он был профоргом и — хотите верьте, хотите нет, — профсоюзные взносы ему платил рабочий Пушкин… Ну, это к делу не относится. Так вот, эта бабуся говорила про нынешних: «Боже, это же не актрисы, это же гражданки». И правильно. Какие там содержанки, какие оргии у «Яра»? Моей годовой зарплаты не хватит, чтобы побить все стекла и переломать всю мебель хотя бы в «Журавинке» (не говоря о кратчайшем пути отсюда в милицию), а тем более не хватит, чтобы преподнести, скажем, актрисе НН бриллиантовое колье.
— Ворчишь? Ну-ну.
— Да она и не возьмет. У нее муж, дети, она сосисками в буфете перекусывает. И это хорошо. Свинства, по крайней мере, нет. Так что перстня не будет. А будет в этой вашей последней коробке непременно какая-нибудь гадость… Ну, я — другое дело. Но Щука?! Щука такого пустяка разгадать не может?! Ходят вокруг да около. А кто-то действует… Пустословие и безделье… Погубленное время.
— Напрасно ты так, — сказал Хилинский, — я думаю, он не тратит времени зря. Беда в том, что пока тому или тем удается опережать его.
— Ладно, — мрачно сказал я, — ну, а где ваша кочерыжка?
— Кочерыжку передаст тебе Щука, — неожиданно сухо сказал он, — и нет в том моей вины, что весь день со мной таскались люди, что до этой минуты нам не удалось побыть одним. Что ж, грызи кочан теперь: Герард твой приказал долго жить.
— Какой Герард?
— Ну, твой. Пахольчик из табачного.
— Как?
— Нашли в закрытом киоске. Отравился.
— Третий? Одинаковая смерть. Чем отравился?
— Каким-то очень сильным растительным ядом.
— Каким?
— При экспертизе… Словом, некоторые чисто растительные яды нельзя распознать. И противоядия от них нет.
— Еще что?
— Дворник ваш, Кухарчик, в тот самый день…
— Что?
— Ему проломили череп каким-то тупым орудием. Сделали операцию. В сознание не приходит. Врачи не обещают, что будет жить… Ну, чем ты будешь заниматься?
— Я тебе уже говорил. А ты?
— Пойду с органистом и Лыгановским на рыбную ловлю. Он хочет ехать завтра вечером обратно. Что-то загрустил.
Хилинский поднялся.
— Вот так, брат. Все более сложно, чем мы думали.
— Я вот думал…
— Прекрасное занятие. Постарайся не бросать его до самой смерти.
И ушел.
А я снова направился в свою комнату, к своему столу, раскрыл блокнот и дописал:
24. Смерть Герарда Пахольчика. (Кому он мешал, этот чудак со своей киоскерной философией? Разве что был свидетелем чего-то? Чего?)
25. Возможно, повреждения черепа у Кухарчика смертельные. (Кто? За что?)
На этом блокнот с результатами моего разгрома можно было захлопнуть с треском.
Разгрома? Ну нет. Слишком жирно будет! Слишком это подлая штука — безнаказанность! Слишком тугой клубок сплелся из всего этого: седой старины и недавней (для меня) войны с ее «санитарными акциями» над сотнями безвинно убитых, с давними убийствами и убийствами совсем недавними, со смертью женщины, которая хотя и обманывала, но все же по-своему любила меня.
И со смертью моего друга. Лучшего из наилучших друзей на земле, большого и в поступках, и в страданиях человека.
Я должен не только сделать все возможное, чтобы помочь распутать клубок гнилых, гноем и кровью, обманом и изменой залитых деяний.
Я обязан, если это только возможно, отомстить. Да, отомстить, хотя никогда не был мстительным. Отомстить не только полной мерой, но и стократ.
Чтобы он или она содрогнулись от ужаса, прежде чем снизойдет на них последняя Неизвестность, последнее Ничто.
Потому что то, что произошло и происходит, — это уж слишком.
Мы еще поборемся. Мы еще схватимся.
Мы еще попрыгаем, как одна из двух лягушек, которые попали в кувшин с молоком. Одна сложила лапки — все равно конец — и пошла ко дну.
Но вторая была — смешно сказать — более мужественной, чем некоторые люди. Потому что она боролась даже в безнадежности. И сбила лапками островок из масла, маленький плацдарм жизни.
ГЛАВА VI. «Где их следы, где твои следы? Кто их найдет, кто найдет тебя?»
Тихое, слегка заспанное, все в сером свете вставало над Ольшанкой утро. Трава была в росе — словно кто густо сыпанул студеной дробью. Я, как в детстве, нарочно шаркал ногами, чтобы за мной тянулся непрерывный темно-зеленый след. Хотя бы он сохранился одну минутку, пока не взойдет солнце. А оно должно было вот-вот взойти и своим ласковым и теплым, еще не жгучим, как в июле, дыханием за несколько мгновений подобрать росу, словно стереть недолговечный мой след с лица земли.
А ведь действительно, что от меня останется через несколько лет? Статьи, которые мало кто будет читать? Пара книг, которые помусолят в руках немного дольше? Круговорот вещества в природе? Ну, разве что. Однако никто не узнает меня ни в травинке, на сглаженном холмике, ни в багровой ладошке кленового листа, падающего на склон горы.
Но долго думать об этом не хотелось. Снова приходили ночи при молодой луне, которая взрослела и толстела и вот-вот должна была превратиться в полную луну, чтобы щедро отдать земле весь свой свет. Солнце отдавало земле благотворную ласку. Утром будил это солнце жаворонок, вечером усыплял соловей.
Все ученые — дуралеи, а зоологи, тем паче орнитологи — вообще вислоухие олухи, потому что они (орнитологи) относят соловьев к отряду воробьиных (правда, подотряда певчих), куда входят, по их милости, и вороны, сороки, сорокопуты и другие подобные субъекты. Довольно странно! Я никогда не сажал бы в клетку соловья, а что касается вороны — то и подавно.
…Вот так рассуждая, и шел я под этим небом, которое все больше голубело, обещая погожий теплый день.
Было еще так рано, что по дороге от плебании до Белой Горы я не встретил ни одной живой души. Никто еще даже не копался во дворах, никто не отдернул занавеску, провожая меня любопытным взглядом.
Я думал, что понадобится подниматься на городище, чтобы разбудить Сташку, однако, подойдя к подножию поросшей травой махины, — к своему удивлению, — увидел, что она уже там. Сидит на каком-то бревне, неудобно вытянув длинные ноги. В легком пестром платье, в тонкой кофточке, накинутой на плечи. Ожидает.
Глаза слегка запали, видимо, от усталости, губы слегка улыбаются. Никогда еще не была она мне столь дорогой, как в этот момент, никогда не была такой желанной.
— Доброе утро! Как твои?
— Дрыхнут еще все. А у тебя?
— Десятый сон дохрапывает Мультан. И Вечерка с ним. Нет, надо мотать отсюда. И в сторожку добираются.
— Так ведь все равно завтра уедешь.
— Эт-то я еще погляжу. Как некоторые будут себя вести.
— А Вечерка?
— Вечерку отошью. Это же вчера сидят, а тут жена Вечерки приплелась. «Ну, выпили. Хряпнули», — говорит дед. «Слишком частое твое хряпанье, — говорит жена Вечерки, — как бы не вылезло боком». Тогда Вечерка рукой махнул: "Слушай ты рапуху эту, мало ли что она верещит".
— Ну, а вы что на это?
— А я сижу и думаю: «Вот это действительно мужское отношение к женщине. Не кто-нибудь, а пан и властелин».
— Д-да, мужики здесь серьезные. Чудо-богатыри.
Мы спустились на дно моего раскопа в третьей башне. Шесть плоскостей, шесть углов. Потолок — он же пол второго яруса — частично обвалился, как и часть внутренней облицовки стен.
Башни шестиугольные,
Снаружи — шестигранные.
Я промурлыкал это себе под нос, но она услышала, покосилась на меня.
— «Поэзия есть бог в святых мечтах земли», — процитировала она кого-то.
— Это еще что, — в тон ей сказал я. — Тут иногда люди с Олимпа, мэтры с устойчивой репутацией, такие бессмертные шедевры выдают, что начинающим поэтам и не снилось. К примеру, один тип, из-под Воложина, что ли…
Он взрастил рекордный лен
И за это награжден.
— Не верите? Сам читал. А размер вирша такой, будто рекордный лен взрастить, все равно что «Калинку» отбацать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57