А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Капа не полезла — ей это было трудно, да и комплексные числа ее волновали мало — она собиралась на филфак, а медаль все равно ей уже не светила: все-таки она почти всю первую четверть проболела и, хоть и занималась дома, нагнать все в полной мере уже не смогла.
Поэтому она отправилась к своей маме на работу, наказав мне прийти к ним домой, если мне удастся высидеть уроки, или же тоже идти в поликлинику, где работала ее мама.
Конечно же, я пошла в поликлинику — с урока меня выгнали. Математик был очень раздражен: он был нашим классным руководителем и получил из-за нас раздрай, но злился он не на нас. На все мои всхлипы, что мне необходимо записать сегодняшнюю лекцию, что как же я иначе буду сдавать экзамены, он отвечал одно:
— Девочка, не задерживай класс, уйди, дай нам работать.
Что было делать? Я ушла.
Мама Капы разгневалась чрезвычайно. Она была известным в городе человеком: пользовала детей всей интеллигенции города и всего городского начальства. Мне осталось непонятно, как это директриса решилась наехать на Капу: неприятности ей грозили крупные.
Мама Капы велела идти к ним домой, пообещав, что зайдет к нам и поговорит с моей бабушкой, а в школу бабушке ходить не нужно — вот еще глупости, тревожить пожилого человека — она сама все уладит.
На следующий день мы шли в школу втроем. Нас двоих, разумеется, тетя Маша не впустила, а мама Капы зашла внутрь, и через некоторое время тетя Маша позвала нас, сказав идти в кабинет директрисы.
Там произошел такой разговор:
— Объясните, пожалуйста, на каком основании вы исключили девочек из школы?
— Они опоздали.
— Нет, они, насколько мне известно, пришли за десять минут до звонка.
— Они должны были явиться на зарядку.
— Ваша зарядка — глупость, это я вам как врач категорически заявляю.
— Это распоряжение министерства.
— С глупыми распоряжениями нужно бороться, а не издеваться над детьми, прикрываясь распоряжениями.
— Вы не можете мне диктовать, как мне относиться к распоряжениям моего начальства.
— Зато я могу спросить с вас за плохие оценки моей дочери на выпускных экзаменах. Вы соображаете, что делаете? За два месяца до окончания года исключаете десятиклассниц из школы. Причем, хороших учениц. А если она, — тут было указано на меня, — из-за этого исключения не получит медаль, вы подумали, что будет с девочкой? Вы даже не подумали, что ГорОНО сделает, в этом случае, с вами. Пользуетесь, что у нее никого нет, кто мог бы заступиться, заставляете бабушку в школу тащить — это советская педагогика от вас требует такого бесчеловечного отношения к ученикам?
Тут директриса спохватилась, что получает нагоняй в нашем присутствии, и велела идти нам в класс.
Наше пришествие в родной класс было триумфальным. Все ликовали и заставляли, еще и еще раз, в красках описывать разговор с директрисой.
Кто— то, правда, ехидно мне напомнил, что я рыдала вчера, когда математик выгонял меня с урока, но его (или ее -не помню уже) заткнули.
А лекцию по комплексным числам математик повторил, под предлогом, что материал трудный, и класс его не понял с первого раза.
Прошло чуть больше месяца, и мы с Капой проштрафились еще раз.
В те годы всех школьников, начиная с шестого класса, гоняли на демонстрации 7 ноября и 1 мая. Месяца за полтора до срока начинались, так называемые, «маршировки» — нас выводили из классов на стадион или улицу и дрессировали на предмет стройного шагания стройными рядами строевым шагом. Все это делалось для того, чтобы мы повторили урок, идя две минуты через площадь с хмырями из городских властей на трибуне у памятника Ленину, стоящего в стандартной позе. Разумеется, все старались откосить — нет, тогда говорили «сачкануть» — и с маршировок, и с демонстрации. При том, что на демонстрацию, в общем-то, ходить любили: это было развлечением, можно было встретить приятных знакомых из других частей города, играла музыка, и город был заполнен неким веселым безумием, потому что не ходил транспорт, люди шли по проезжей части, все было кувырком — подобие карнавала. Ощущение праздника было так необходимо, что приходилось использовать те праздники, которые были в обиходе, раз уж не праздновали ни Рождество с его колядованием, ни Хэллоуин, не устраивали карнавальных шествий. Я, правда, то и дело приставала ко всем с вопросом, солидарность с кем я праздную каждый год первого мая, но мне не нравился ответ, что со всеми трудящимися. Я отказывалась одинаково относиться ко всему человечеству, которое, на самом деле, состояло из людей, а каждый такой «людь» мог оказаться чем угодно — от негодяя до идиота, — и почему я должна была быть с ними солидарна? Историка я изводила страшно этими вопросами, пока он не вышел из себя и не сказал мне, что пора бы уже перестать валять дурака, делать вид, что ничего не понимаю, и досаждать ни в чем не повинным людям. Я отстала от него, но в глубине души осталось убеждение, что именно люди повинны, что именно они своей трусостью и безразличием развязывают руки мошенникам всех рангов.
Думаю, что все произошедшее со мной в дальнейшем было наказанием за спесь и безжалостность к людям, потому что и я, когда пришло мое время проявить смелость, струсила самым постыдным образом, а ведь не имела на это права, раз уж бралась осуждать грех трусости у других.
Ходить на демонстрации со школой было еще противно и потому, что приходилось тащить в руках какую-нибудь гадость, вроде символических гвоздик, величиной с мою голову, изготовленных из жатой бумаги и прибитых к здоровенным палкам. Однажды пришлось волочить плетеные корзины с муляжами виноградных кистей, которые еще и шить мы были вынуждены сами из тряпок и ваты, а потом прилаживать к этим самым корзинам.
Кроме того, существовала мода. Модно было пойти на демонстрацию с одним из двух городских НИИ, так же, как модно было попасть к ним на праздничный вечер, а потом в школе томно выдать, что в «Химавтомате» такой вечер был — закачаешься! И стол, и концерт, и танцы — все высший сорт. Выдать и наслаждаться завистью слушательниц (парни этими вечерами не слишком увлекались: на них там спроса не было, а девочки-десятиклассницы имели на танцах у взрослых дядей бешеный успех).
Одним словом, не пойти на демонстрацию, и в голову не приходило, но старались, всеми правдами и неправдами, не пойти на нее с родной школой.
А тут еще роман случился… Неужели идти на демонстрацию поврозь? Глупо ведь, правда? В общем, на демонстрацию мы пошли совсем не так, как это было запланировано школой. Мы все встретились утром 1 мая в моем дворе, подлезли, несмотря на нарядные платья, прически и первые в жизни туфли на " шпильках ", под военные грузовики, перегораживавшие все выходы из двора, и стали с тротуара глазеть на более дисциплинированных демонстрантов, а дождавшись колонны одного из НИИ, просто нырнули в нее — благо знакомых там было предостаточно — и прошли по площади не строевым, а обычным шагом, без палок и лозунгов в руках и ощущая себя взрослыми и самостоятельными гражданами, вышедшими на демонстрацию по своей воле, а не из страха перед директором школы.
Существенно было еще и то, что я жила рядом с площадью, — через улицу перейти — и вся процедура, таким образом заняла у нас минут двадцать, не больше, тогда как в школу надлежало явиться за два часа до начала всего этого фарса. Нет, мы были уверены, что поступаем умно.
Не все, однако, думали и считали так же, как и мы. Нам пришлось убедиться в этом в первый же учебный день после праздника. Нас вызвала к себе директриса и спросила, глядя в стол, почему мы не были на демонстрации.
— Мы были — ответили мы.
Она медленно, чтобы не сорваться от злости, повторила, что на демонстрации мы не были, что нас никто не видел и в списках не отметил.
— Но мы ходили с «Гипрохлором», — ответили мы дуэтом.
Видно было, что наш дуэт вызывает в ней здоровое отвращение. Она превозмогла его и стала объяснять, что мы еще никто и звать никак, и мы не имеем права выбирать, с кем нам ходить выражать свою солидарность. Я ее спросила:
— А какая разница, с кем мы ходили? Главное — выразить, разве нет? А уж в какой шеренге — не имеет значения, ведь все — советские люди, не со шпионами и преступниками мы шли, а с нашими советскими инженерами, что в этом плохого?
Директриса ответила, что еще никто не доказал, что мы на демонстрации были. Капа, с готовностью стала диктовать ей номера телефонов всех знакомых взрослых, кто видел нас в тот день в одной шеренге с собой. На нее замахали руками и сказали, что все это — друзья ее матери, а потому они наговорят… Капа спросила, может ли она всем этим уважаемым людям передать, что о них говорит директор школы, где она учится. Беседа на этом была завершена, а через пару дней в школьной стенной газете, бессменным редактором которой я была со дня вступления в комсомол, появилась заметка, которую я не редактировала, не писала и даже не учитывала на макете праздничного номера, который уже неделю висел в коридоре, и вдруг одна из заметок исчезла и появился текст, в котором нас называли антисоветчицами и обещали выгнать из комсомола.
Серьезное обещание!
Тут уж мама Капы нам помочь не смогла бы, но вмешалась Света Агниашвили и замяла эту историю.
Вот и все мои акции непослушания за десять лет учебы в школе. Все остальное время я была вполне законопослушной и спокойной девочкой, тем более, что в силу характера не переносила и не переношу никаких замечаний, а потому вела и веду себя так, чтобы у всяческой мрази не было формального повода делать мне замечания и поучать меня. Я предпочитаю не совершать поступков, за которые придется просить прощения. Заслуги взрослых в этом нет никакой — я сама себя так воспитала. Думаю, что это и есть та самая пресловутая свобода, которая «осознанная необходимость».
Я не была бойцом, мне не хотелось на баррикады. Я очень совестливо относилась к бедственному материальному положению семьи и за всю свою жизнь ни разу не попросила у мамы ни денег, ни игрушек, ни шмуток, даже тогда, когда уже зарабатывала в полтора раза больше, чем она, и все деньги отдавала на хозяйство, не оставляя себе ни копейки.
Вот поэтому, наверное, и произошло со мной все это дикое безобразие, которое никак не хотело превращаться в страшный сон, и оставалось явью, тем более страшной, что я боялась ее и не умела с ней бороться.
Глава 11.
Самолет, однако, благополучно приземлился в киевском аэтопорту Борисполь — огромном после бакинского, со стеклянным зданием вокзала, совсем по Вознесенскому: «…стакан синевы без стакана…». Дальше нужно было лететь, уже на самолете внутренних линий, из аэропорта в Жулянах. Но погода не благоприятствовала моему конвоиру, была нелетной и оттягивала момент моего падения. Как всегда в таких случаях, здание аэровокзала было переполнено людьми. Штурмовавшие гостиницу, получали однообразный ответ, что мест нет, но для нас, волшебным образом, места нашлись. Спать было еще рано, и конвоир повел меня в ресторан, где я убедилась, как хорошо быть гэбистом в нашей стране. Мне было известно, что гражданские командированные получали сущие гроши в виде «суточных» и вынуждены были, из экономии, тащить в командировку консервы, сухие супы и чай с сахаром. Конвоира моего проблема денег, явно, не волновала. Был заказан дорогой ужин с коньяком для него и шоколадом для меня. Он один выдул целую бутылку «Плиски»! Я отказалась, хоть и любила коньяк, и, как выяснилось позже, правильно сделала.
Наступила ночь. Я уже лежала в постели, когда кто-то постучал в дверь моего номера. Это был конвоир, он требовал, чтобы я открыла дверь и впустила его — нужно поговорить. Я категорически отказалась дверь открыть, рассудив, что хуже уже не будет, а намерения его были более чем ясны. Забегая вперед, скажу, что я настучала на него, обвинив его в грязных приставаниях, и что-то такое я услыхала краем уха, что означало:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15