А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Возможно, он за время войны стал циником, или это был даже и не цинизм, а просто трезвый взгляд на некоторые вещи, но так или иначе Дежнев свои редкие связи с женщинами никогда не воспринимал как предательство по отношению к Тане. Слишком это было в разных планах – настолько разных, настолько не пересекающихся и невообразимо далеких один от другого, что тут кощунственно было даже предположить возможность какой-то взаимосвязи, взаимовлияния. С Игнатьевым у них как-то зашел разговор о декабристах, вообще о пушкинской эпохе и, в частности, о морали того времени, и Дежнев сказал, что какая-то в этом деле есть неувязка: с одной стороны, отношение к женщине было самое рыцарственное, а с другой тот же Пушкин, скажем, мог на деревенском досуге трахнуть дочь старосты, а потом, когда барская шалость не осталась без последствий, преспокойно услать наскучившую наложницу в дальнюю деревеньку, чтобы не путалась под ногами, не напоминала. С нашей нынешней точки зрения – бесчестный поступок, паскудство самое настоящее, хотя мы-то уж никак не пример высокой морали...
Артиллерист, помнится, объяснил это тем, что понятие о морали тогда все-таки оставалось глубоко сословным – дворянин не должен был компрометировать замужнюю даму, не говоря уже о том, чтобы соблазнить девушку своего круга и бросить ее; но с женщинами низкого сословия считалось допустимым поступать соответственно низким образом.
После того разговора Дежневу подумалось однажды, что он сам, как ни странно, тоже недалеко ушел от двойной морали тех коалировавших дворян. В том смысле, что по одну сторону была Таня – чистая и недосягаемая, а по другую – все очень и очень досягаемые женщины, с которыми мимолетно, от случая к случаю, сводила его фронтовая (или, точнее, околофронтовая) жизнь. «ППЖ разового употребления», как называл их покойный Сеня Лившиц. Инициативы в этих случаях он никогда не проявлял, ее проявляли боевые подруги; все, начиная от той первой сестрички в ярославском госпитале, чье имя даже не запомнилось, были на удивление предприимчивы. Потом, конечно, это удивлять перестало, привык, но росту особо возвышенных чувств к прекрасному полу не способствовало. Нелепой казалась сама мысль, что в этих связях можно усмотреть измену их с Таней отношениям...
Так было со всеми – до Елены Сорокиной. А с ней вышло совсем по-другому. Хотя инициативу тоже проявила она, но все, решительно все было другим. И ведь не скажешь, что он с ходу почувствовал к ней что-то особое, напротив – поначалу была активная неприязнь; капитан Дежнев вообще испытывал почти брезгливое чувство к женщинам, которые добровольно впрягались в солдатскую лямку, – кроме медперсонала, понятно. О снайпершах и пулеметчицах, которых так обожают корреспонденты, он вообще слышать не мог. Сержант Сорокина сама не воевала, но достаточно того, что ушла на фронт, бросив беспомощного годовалого пацаненка; ему даже особенно жалко ее не было – кого было жалко, так это стариков, оставленных с внуком на руках в осажденном Ленинграде...
Но это было вначале, а потом как-то подумалось: да ее ли тут вина, не всех ли нас так воспитывали? Забудь обо всем личном, дом, семья, дети – все побоку, если «Родина зовет». А куда только она порой ни звала, чего только ни требовала... Павлик Морозов, скажем, так этими высокими требованиями проникся, что на родного батю стукнул куда надо. Юный герой хотя и пострадал через несознательных дядьев, но зато сделался всенародным примером для подражания, потом, небось, сколько октябрят на отцов поглядывали, зубки точили, примериваясь к героической роли, – это тебе не пионер Абросимов у лопнувшего рельса, за такое, может, еще и с Вождем сфотографируют, как счастливицу Мамлакат...
И вот тогда пришла жалость – обычная простая жалость, нерассуждающая, нелогичная, лишенная всяких разумных оснований. Раньше, еще до войны, в нем – тогда еще мальчишке – «неразумная» жалость вызывала раздражение, он не понимал, например, как мать могла жалеть непутевую тетку Лизу – была у них во дворе такая бабенка, вечно по собственной дури попадавшая во всякие истории, дура дурой, и дура к тому же самоуверенная, всегда убежденная в своей правоте, в своем «умении жить». А когда умение в очередной раз подводило – Лизавета бегала по соседкам, ревела, искала утешения. И мать утешала, жалела, вызывая в Сережке справедливое негодование: чего жалеть, коли сама виновата!
Сорокина, конечно, тоже виновата по всем статьям, и вина на ней действительно страшная – не грошовые провинности дуры Лизаветы, от которых никто, кроме нее самой, и не страдал; здесь на совести три погубленные жизни, недаром он, впервые услышав ее историю, искренне пожалел, что неподсудны такие какому-нибудь особому трибуналу. Но тогда он не знал всего, не знал о ее довоенных мытарствах, они ведь тоже многое объясняют. Словом, поторопился с осуждением, и теперь ему было за это стыдно – как мог, не разобравшись, ничего толком не узнав...
Словом, он же еще и виноват оказался – так вот все перевернулось. Его чувство вины (хотя – в чем, за что, он ведь даже ни словом ее не обидел, только подумал) как бы заслонило постепенно ее вину, и с этой вины перед ней, с этой жалости все и началось. Но что началось? Этого капитан Дежнев и сам не знал. Он просто чувствовал, что сержант Сорокина (мысленно он все чаще называл ее просто Еленой) вошла в его судьбу, где ей совершенно нечего делать, и более того – каким-то необъяснимым образом вмешалась в его отношения с Таней. Это уж и вовсе была полная нелепость.
Раньше он, бывало, позволял себе помечтать, вообразить мирное время после победы, как вернется домой, и Таня будет на месте, и мать с Зинкой, и все снова станет как раньше, до войны, только еще лучше. Он сам понимал смехотворную наивность подобных мечтаний, но все-таки иногда позволял себе ими тешиться. Должна им быть хоть какая-то отдушина! Отпусков у нас нет, это гансы к своим фрейлен и фрау каждый год ездят погостить на недельку (фашисты, что с них взять, все не по-людски), а нам хоть помечтать, когда обстановка позволяет, – и то спасибо. Раньше, бывало, такие «душевные самоволки» в самом деле помогали, хотя пользоваться ими слишком уж часто тоже было нельзя – угадывалась тут определенная опасность: ну, размягчиться, что ли, утратить с таким трудом выращенную на душе корку невосприимчивости к разного рода сантиментам. Потому что на войне от них приходится избавляться прежде всего, иначе конец.
А теперь и этой отдушины не стало, ничего не получалось с мечтаниями – хотя бы и заведомо наивными. Что-то им стало мешать с некоторой поры, а если себя не обманывать – с той самой, когда появилась Елена. Идиллии послевоенные больше не рисовались воображению, может, и к лучшему.
Благо и времени на это не было. В начале мая полк вывели в армейские тылы на отдых и переформирование.
Днем занятый по службе, вечером Дежнев отсыпался, читал газеты, сразу за несколько дней, или принимал участие в офицерских сабантуях, которые устраивались часто, по всякому поводу, а иногда и без повода. Командир полка Прошин, старый служака, засидевшийся в майорах, не мешал своей молодежи развлекаться, когда позволяла обстановка, но за пьянство спускал три шкуры; поэтому пили обычно легкое местное вино, более крепкие напитки, против армейского обыкновения, не употреблялись.
Командиры рот были ненамного моложе Дежнева, а из комбатов он по-прежнему оставался самым молодым, хотя и чувствовал себя временами гораздо старше других. Многие лейтенанты из последнего пополнения, только что окончившие училища, склонны были относиться к войне легкомысленно, считали ее уже выигранной; они словно забывали, что и выигранную войну надо довести до конца. А где он, этот конец?
Даже если выйдут из игры румыны (уже несколько дней ходили упорные слухи о предложенном ими сепаратном перемирии), то это пока мало что изменит. Немцы будут драться до последнего, и чем ближе к концу, тем отчаяннее и упорнее. Уж в этом-то можно не сомневаться! Дежнев видел немцев и в наступлении, и в обороне, и в «котлах»; что-что, а драться они умеют. Немецкий солдат не из тех, что поднимает руки при первом же крике «окружили»; как правило, он держится в любой обстановке, пока не получит приказа об отходе. Так что успокаиваться пока рановато. Такая война не может выдохнуться, постепенно сойти на нет; ее ожесточенность будет нарастать до самого последнего момента, а самые тяжелые бои начнутся в Германии.
Комбат-два не забывал об этом ни на час и не давал забывать другим. Нигде так не донимали людей боевой подготовкой, как у Дежнева. «Солдатский отдых – это учеба, – говорил он, когда ему указывали на то, что в других подразделениях находят время и для отдыха, – а лежать кверху пузом будем после войны. Пусть лучше с него сегодня семь потов сойдет, чем завтра он погибнет от того, что растеряется под огнем...»
Упражнения из довоенного комплекса ГТО, занятия по рукопашному бою, изучение трофейной техники, отработка действий по преодолению водных преград и проволочных заграждений, по блокированию и подавлению огневых точек (на простейшем макете дота, сложенном из пустых снарядных ящиков), наступательные и оборонительные действия в уличном бою – эта учебная программа была обязательной для всего личного состава, независимо от срока пребывания в батальоне. Разница была лишь в том, что «ветераны», уже имевшие боевой опыт, не столько учились сами, сколько обучали необстрелянных новичков из пополнения. Не всем офицерам это было по душе, кое-кто из взводных явно считал, что комбат попросту выслуживается. Очевидно, разговоры на эту тему дошли и до начальства, потому что однажды после совещания в штабе полка Прошин велел Дежневу остаться и принялся расспрашивать о делах в батальоне.
– Ты там, того, не перегибаешь со своей учебой? – спросил он вдруг подозрительно, уставясь на него маленькими медвежьими глазками. – А то смотри, народ на тебя обижаться начинает. Я, конечно, понимаю, неустанное повышение боевой и политической подготовки есть священный долг и все такое. Однако людям и отдых нужен, ты как считаешь?
– Солдаты на меня не обижаются, товарищ гвардии майор, – ответил комбат. – Еще Суворов говорил: «Тяжело в учении – легко в бою».
– Суворов, Суворов, – проворчал Прошин. – Ни шагу теперь без Суворова... А он кто был? Царский генерал, золотопогонник. Солдат в то время двадцать пять лет служил и за человека не считался. Однако насчет учебы Суворов был прав, ничего не скажешь. Ну давай, комбат, действуй, я тебе в этом не препятствую. Толк-то хоть будет из твоих затей?
– Так точно, товарищ гвардии майор, толк будет.
– Тогда валяй, комбат, давай действуй, – повторил майор. – Войне конца-краю не видать...
Вскоре после этого разговора их вернули на передовую – и сразу бросили в бой. 2-му батальону досталось полуразрушенное местечко на берегу Серета, откуда никак не могли выбить остатки немецкого воздушно-десантного полка. Прошин, которого явно наскипидарили в дивизии, требовал взять местечко с ходу, матерился в трубку по-страшному, но матом капитана было не напугать. Заверив «первого», что уже атакует, он поднял пальбу, заставив немцев отвечать, до вечера разведал их систему огня, а ночью, использовав поднявшийся от реки туман, переправил две роты на правый берег. Утром – гансы и очухаться не успели – их взяли тепленькими, молниеносным концентрическим ударом с тыла и флангов. Вот тут-то выучка и пригодилась, батальон почти не понес потерь.
Дежнев в это утро – едва ли не впервые за три года войны – испытал вдруг какое-то чувство профессионального удовлетворения: чувство гордости за хорошо сделанное дело. Раньше этого не бывало. Хотя он давно уже привык чувствовать себя командиром, и в этой командирской его жизни вместе с ошибками случались и удачи – хорошо найденное решение, успешно проведенный бой, какое-нибудь неожиданное свидетельство того, что подчиненные относятся к тебе лучше, чем думал, – все это, в общем, не радовало, не могло перекрыть глубокого отвращения, которое вызывала в нем навязанная ему войной профессия убивателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94