А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Например, в то утро первого января 1942 года он круглым школьным почерком писал поздравительные письма всем знакомым, получившим правительственные награды.
Никто не был более скупым на награды, чем Бевилл, и никто не умел добиваться их так искусно для тех, кто был ему нужен. «Дадим что-нибудь старине Герберту; пусть он успокоится». Но когда под Новый год публиковали список, Бевилл просматривал его с простодушным удовольствием, и все награжденные, включая и тех, ради кого он сам приложил немало стараний, поднимались на ступеньку выше в его оценке.
– Пришлось написать пятьдесят семь писем, Элиот, – сказал он мне с гордостью, словно наличие такого большого количества имен в наградном листе делало честь и ему самому.
Спустя несколько минут вошла его секретарша.
– Мистер Поль Лафкин, – сказала она, – был бы очень благодарен, если бы господин министр смог сейчас принять его.
– Что нужно этому типу? – спросил у меня Бевилл.
– Пока ясно одно, – ответил я, – он стремится увидеть вас не просто для того, чтобы приятно провести время.
В ответ на эту шутку Бевилл только негромко хмыкнул.
– Наверное, интересуется, почему нынче утром в списке награжденных не оказалось его фамилии. – Он задумался. – Наверное, хочет, чтобы в следующий раз она была названа.
Вовсе это не похоже на Поля Лафкина, подумал я. Его интересовали более значительные награды; он, разумеется, не пренебрегал и малыми, ибо был уверен, что они его и так не минуют.
Я не сомневался, что у него есть важное дело, и мне страшно хотелось узнать, что это за дело, прежде чем министр его примет.
– Извинитесь, что не сможете повидаться с ним сегодня, а тем временем мы подготовим почву, – посоветовал я.
Меня совсем не устраивало, чтобы министр столкнулся с Лафкином, и еще менее того, чтобы он ему отказал. У меня были на то веские причины: Лафкин поднимался все выше, он был один из тех людей, к чьему мнению прислушивались; с другой стороны, положение Бевилла никак нельзя было считать неуязвимым; кое-кто не прочь был его убрать. У меня было много причин, и личных и объективных, не дать этим людям лишний повод для действий.
Старик, однако, был упрям. Чтобы не прослыть бюрократом, он давно ввел у себя обычай принимать посетителей не позже, чем через час после их просьбы; сегодня утром он свободен, – так почему бы ему не принять «этого типа»? С другой стороны, он все еще предполагал, что Лафкин обиделся из-за того, что его лишили награды, и не хотел говорить с ним наедине. Поэтому он попросил меня остаться и, когда Лафкин вошел, небрежно заметил:
– Вы, кажется, знакомы с Элиотом?
– Еще бы! Ведь это у меня вы его украли, – ответил Лафкин с той бесцеремонной резкостью, которая ошарашивала многих, но на министра не произвела ни малейшего впечатления.
– Постараемся как-нибудь это компенсировать, мой дорогой, – сказал Бевилл. – Чем могу быть полезен сейчас?
Он усадил Лафкина в кресло, стоявшее возле камина, натянул на руку перепачканную сажей перчатку, сам подбросил в огонь угля, уселся на высокий стул и приготовился слушать.
Но слушать-то оказалось в общем нечего. К моему удивлению, Лафкин, который умел не хуже высших государственных чиновников отделять важное от второстепенного, явился с жалобой весьма незначительной, да и к тому же она никак не входила в сферу деятельности министра. Часть его людей, – причем не специалисты, в судьбу которых мог бы вмешаться министр, а управляющие и бухгалтеры, – подлежали призыву в армию. Если забрать определенное число людей, сказал Лафкин, то в любой четко организованной отрасли промышленности наступит такой критический момент, когда производительность начнет резко снижаться по экспонентной кривой.
Бевилл и понятия не имел, что такое экспонентная кривая, но с умным видом кивнул головой.
– Если вы думаете, что в подобных условиях можно продолжать работу, вы ошибаетесь, – закончил Лафкин.
– Мы не только думаем, что вы будете продолжать работу, мы уверены, – ответил Бевилл.
– И что же из этого следует?
– Хочу сказать вам одно, – продолжал Бевилл, – мы не должны убивать курицу, которая несет золотые яйца. – И добавил: – ничего не могу обещать, мой дорогой, но постараюсь замолвить словечко там, где надо.
Я с тревогой чувствовал, что они недооценивают друг друга. Бевилл был аристократ; объективно он испытывал уважение к большому бизнесу, но общество бизнесмена вряд ли было ему по душе. С Лафкином, как и с большинством других представителей рода человеческого, Бевилл держался дружески; дружеских чувств он не испытывал, но хотел быть со всеми в хороших отношениях – это было одним из его жизненных принципов, хотя в действительности он думал только о том, как бы поскорее сбежать в свой клуб. А Лафкин, который выбился в люди лишь благодаря стипендии и уже в семнадцать лет поступил на работу в фирму, ставшую потом его собственностью, испытывал к политическим деятелям типа Бевилла нечто среднее между завистью и презрением, но, будучи сам человеком удачливым, он и к удачам других относился с уважением.
И хотя он поставил Бевилла в неловкое положение, как это удавалось ему в отношении большинства людей, сам он никакой неловкости не испытывал. Он пришел с определенной целью и неуклонно двигался к ней.
– Еще одно дело, господин министр, – сказал он.
– Что такое, мой дорогой?
– Вы не очень спешите посвятить нас в свои планы.
– Никогда не нужно ломиться в открытую дверь. В самом начале войны я распахал и засеял этот участок и теперь не теряю надежды, что несколько семян дадут свои всходы.
Петушиный хохолок на голове старика встал дыбом. Лафкин взглянул на Бевилла и сказал:
– Рад это слышать, господин министр. – И продолжал, вкладывая в свои слова удивительную волю и настойчивость: – Мне не полагается знать, что вы делаете в Барфорде. Я ничего не знаю и до поры до времени не хочу знать. Но вот что я хорошо знаю: если вы хотите добиться результатов и использовать полученные данные еще в этой войне, то должны привлечь к работе и нас, как только убедитесь, что на их основе можно начать производство. Вашим людям не под силу развернуть химическое машиностроение в таких масштабах. Мы же сможем это сделать. Мы бы давно прогорели, если бы не могли.
– Что ж, над этим стоит подумать, – сказал Бевилл, стараясь выиграть время, и в его честных голубых глазах заиграла улыбка.
В действительности же старик был встревожен, почти испуган. Лафкин говорил так, будто знал больше, чем ему полагалось. Все считали, что секрет Барфорда – так называлось предприятие, где девять месяцев назад начались первые опыты по расщеплению атомного ядра – мог быть известен лишь работающим там ученым да небольшой горстке людей – нескольким министрам, государственным чиновникам и физикам-теоретикам – их и пятидесяти человек не наберется. Для Бевилла, осторожнейшего из осторожных, было настоящим ударом, что какой-то, пусть самый смутный, слух дошел до Лафкина. Бевилл никогда не мог понять, что такой всесильный промышленник, как Лафкин, сам по себе представляет нечто вроде информационно-разведывательного центра; ему и в голову не приходило, что Лафкин среди других талантов был наделен редкостной способностью схватывать на лету малейшие намеки и слухи, носящиеся в воздухе. Лафкин не умел распознавать чувства и настроения других, но зато никто не мог сравниться с ним в удивительной восприимчивости к первым проблескам новой идеи.
В то утро Бевилл твердо решил выиграть время, скрываясь за дымовой завесой из банальностей, разыгрывая из себя любезного простоватого старичка. Если даже в Барфорде дело пойдет на лад, если даже придется подключить крупные фирмы, стоит ли привлекать Лафкина? Пока он не решался доверить ему или кому-нибудь другому из числа непосвященных хоть одну мысль о Барфорде.
– Цыплят по осени считают, мой дорогой, – сказал он с видом наивного младенца. – И, поверьте мне, если мы не посвящаем в наши безобидные занятия коллег промышленников и пока не хотим никаких разговоров на эту тему (так Бевилл давал понять промышленному магнату, что надо держать язык за зубами), – то только потому, что, ручаюсь вам, все это не более как воздушные замки.
– В таком случае, – заметил Лафкин, – вы совершаете ошибку, если ведете работу, в успех которой сами же не верите.
– Дело не в этом. Мы слишком вас ценим, чтобы позволить вам попусту тратить время…
– Вам не кажется, что мы сами в состоянии судить, пустая ли это трата времени?
– Ваша фирма, – сказал министр, – уже и без того загружена нашими заказами.
– Это не основание, – возразил Лафкин с напускной горячностью, – для того чтобы отстранить нас от дела, может быть, самого крупного из всех, когда-либо-порученных вам.
Люди энергичные, даже такие напористые, как Лафкин, не производили впечатления на Бевилла, он, пожалуй, становился только чуть-чуть более колючим. Но теперь он начал понимать – и это было моим единственным утешением в то утро, – что от Лафкина отделаться не так-то просто и против него вряд ли удастся устоять. Отлично разбираясь в резонности тех или иных требований, Бевилл знал, что, обратись он, минуя Лафкина, к другим фирмам, неприятностей не миновать, и, быть может, таких, каких любой благоразумный политический деятель постарался бы избежать.
Он понимал, что Лафкин ради достижения цели не остановится ни перед чем. И не только потому, что, при успешном завершении работ в Барфорде, пусть не через год и не во время войны, а лет эдак через двадцать, такие фирмы, как фирма Лафкина, получат миллионные прибыли. Не только потому – хотя Лафкин наверняка уже все подсчитал в надежде выхватить кусок пожирнее. Он будет добиваться своего еще и потому, что твердо убежден: он именно тот человек, который должен осуществить это дело. Не позволяла ему колебаться и личная заинтересованность, ничто не было ему помехой. Напротив, в этой личной заинтересованности, подкрепленной сознанием собственного всемогущества, Лафкин черпал безусловное моральное оправдание.
С самого начала и до конца разговора с министром, несмотря на все увертки, лесть и недоверие старика, моральная инициатива, несомненно, была в руках Лафкина.
18. Сладость жизни
Отблеск пламени камина на потолке становился все ярче; тени дрожали и, расползаясь, розовели; чуть слышно потрескивали падавшие угольки, пятно света на потолке трепетало, блекло и снова рдело. В моей памяти почему-то всплыли давно забытое время школьных каникул или дни болезни в детстве. Я лежал, глядел в потолок и испытывал такую безмятежность, что она сама по себе была радостью, а не следствием радости. На плече у меня покоилась голова Маргарет; ее взгляд был тоже устремлен вверх.
Несмотря на жарко пылавший камин, в комнате было прохладно – Маргарет приходилось экономить уголь, и до нашего прихода огонь не горел. Мы лежали в постели, укрывшись одеялом и тесно прижавшись друг к другу. Было девять часов, а мы пришли сюда в семь, как обычно в эти зимние вечера. Маргарет жила в доме возле Ланкастер-гейт, на первом этаже, и сквозь холодный мрак зимней ночи до нас издалека доносился шум улицы, похожий на плеск волн, то набегающих на каменистый пляж, то уходящих обратно в море.
Не торопясь, а иногда и вовсе замолкая, она рассказывала о своей семье, о том, как все они были счастливы и как любили друг друга. Ее волосы лежали у меня на плече, ее бедро касалось моего бедра, – мы скоро тоже будем так же счастливы. Она заговорила об этом, как только я дал ей к этому повод. Нежась в постели, я, между прочим, заметил, что мне предстоят совсем ненужные заботы: дом в Челси, где я раньше жил, год назад был разрушен во время воздушного налета, и его владелец начал докучать мне целым рядом новых предложений.
– Это отец Шейлы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56