А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

не открыл ли глаза, не повернулся ли? Неизвестно, какими путями забирает этот человек его, свиринскую, волю в свои руки. Не верится теперь Свирину, что всего десять минут назад невозмутимо-спокойное лицо Гулина плясало в гримасе бешенства.
– Слушай, Свирин, – вдруг тихо говорит Гулин. – Ты не психуй. Я, брат, погорячился. Да брось представляться – проснись!
Он шевелит Свирина за плечо. Ласково это прикосновение, но в то же время требовательно, нетерпеливо. Быстро, точно захлебываясь, Гулин продолжает:
– С детства я такой… Через свой характер много перенес. Не люблю, когда надо мной командуют. Так не люблю, что сил нет. Я правду говорю, Свирин, ты мне верь… – В голосе Гулина задушевность и печаль. Словно жалуется он родному, близкому человеку и ждет от него таких слов, которые сразу помогут, облегчат боль. – Я ведь себя не помню! Вот от души говорю, Свирин. Себе не рад.
Он помолчал и добавил:
– Я ведь тебя и вправду мог задушить… – Ив этих словах прозвучала новая нотка, как будто Гулин удивляется своей исключительности, но эта нотка тонет в дружеской, требующей сочувствия жалобе: – Ты, брат Свирин, забудь это. Чего нам с тобой делить? Довести машины до места, а там – ¦ опять врозь. Ни ты мне, ни я тебе. Ладно, что ли, Свирин?
Свирин во все глаза глядит на соседа, старается сообразить, что сказать, что сделать; слушает торопливый, захлебывающийся голос Гулина и понимает только одно: Гулин просит прощения, хочет, чтобы Свирин забыл это перекошенное лицо, судорогу пальцев. От этого Свирину становится неловко, стыдно за то, что взрослый человек должен просить у него прощения. Румянец пробивается сквозь неровную кожу лица Свирина, и оно становится таким, словно он только что из парной.
– Да ладно, – говорит Свирин, – я уже и забыл. Мало ли что бывает! – Он непроизвольно протягивает руку к Гулину, берет его за рукав телогрейки. – Оно и верно, с каждым бывает. Чего нам делить. Я ли начальник, ты ли – все едино!
– Значит, по рукам! – Гулин хлопает Свирина ладонью по руке, находит его пальцы и крепко сжимает. – Забыли?
– Забыли! …Тракторы идут на север.
7
Переменчива нарымская погода. Проспав два часа, старший Захаренко посмотрел в окно кабины и присвистнул:
– Эге-ге! Жди бурана!
Но младший ядовито заметил:
– Ни шиша ты не смыслишь – оттепель будет!
И действительно, после обеда мороза точно и не бывало. Все кругом побурело, потеряло яркость красок; сосны будто стали ниже, снег казался рыхлым, пропитанным влагой. С юга дул теплый ветер, пахнущий осиновыми листьями и сыростью. Он был слаб и непостоянен; этот южный ветер – редкий гость тайги на водоразделе между притоками Оби – Чулымом и Кетью. Только в апреле, а то и в первых числах мая со стороны Алтая и Средней Азии прилетят настоящие южные ветры. Принесут они с собой посвисты утиных крыльев, промоют до лучезарной голубизны небо, прикоснувшись к тайге, обновят ее краски. А февральские теплые ветры капризны и неустойчивы: приплывут нечаянно издалека, повеют призывно и трепетно – и поминай как звали, останется только серый, взлохмаченный снег да клочья сена на заледеневшей дороге.
К вечеру стало совсем тепло. Небо сплошь в низких темных тучах: не поймешь, ночь настала или вечер еще, свет фар тонет в дымке, точно в молочном тумане. Впереди ничего не видно, но Свирин знает, начинается самое тяжелое – речушка за речушкой, болота, непроходимый бурелом. Настоящее междуречье!
Головная машина остановилась. Свирин вышел из кабины, побрел вперед по дороге, с трудом вытаскивая ноги из раскисшего снега. Дорога, узкая пешеходная тропа, вдруг оборвалась, и Свирин оказался на берегу таежной реки. Он узнал ее – Кедровка. Это спокойная и неширокая река, по которой в половодье завозят на север машины, товары, продукты. Кедровка извилиста; им придется несколько раз пересекать ее на своем пути. Свирин спустился под невысокий яр. Долго стоял, вглядываясь в серую расхлябь снега, в тьму противоположного берега. Сверху с лязгом спускались тракторы.
– Ну как?
– Надо пробовать, – ответил Свирин, – принесите-ка лом.
Забросив лом на плечо, Свирин стал спускаться к реке, на лед, покрытый глубоким снегом. Остановился, ногой прокопал в снегу небольшую ямку, звоном отдался первый удар. Лом завяз, словно в мерзлой земле. С трудом вытащив его, Свирин ударил еще раз и бил до тех пор, пока острие сантиметров на десять не ушло в лед. Дальше бить не стал – лед толст, крепок. «Это хорошо, это дело», – подумал он, успокаиваясь. Если в Кедровке, со дна которой било много теплых ключей, лед лежит толстым покровом, беспокоиться нечего – крепко лежит он на малых речушках, быстрых и прихотливых.
Веселым вернулся Свирин к трактористам:
– Крепкий лед, поехали!
Головная машина, качнувшись, встала лапами гусеницы на торосистую поверхность реки, секунду помедлила на месте, точно раздумывая, двигаться ли дальше, потом мигнула фарами, лязгнула металлом и медленно пошла вперед. Два других трактора, присмиревшие, затихшие, косолапо расставив гусеницы, ждали. Метр за метром движется вперед тяжелый трактор. В свете фар – грязное, непонятное пятно. Свирин разглядывает его, подает трактор налево. Машина послушно поворачивает, но на пути снова такое же грязно-серое нагромождение: вздыбившийся торос. Видны обдутые ветром ледяные бока, загнувшаяся острая верхушка.
– Давай прямо, – говорит Гулин. – Не обойти! Свирин качает головой: это опасно!
– Надо искать обход, – говорит Свирин и выключает сцепление.
Проход между торосами слева, и трактор идет дальше, сделав небольшую петлю. Противоположный-"берег уже близок; свет фар освещает стену тальника, которая похожа на декорации, так неправдоподобно равны, подобраны деревья. Потом Свирин три раза выключает и включает задний сигнальный фонарь. Следующая машина спускается на лед, идет по проложенному следу. За ней третья.
– Ну вот, перешли! – говорит Гулин, закручивая папироску. – А ты, дурочка, боялась!
– Одну перешли, это верно, – охотно отвечает Свирин, – да вот беда: их впереди еще пятнадцать…
Гулин смотрит на него, расширив глаза, и вдруг начинает оглушительно смеяться, мотает головой:
– Неужели пятнадцать, начальник, да не может быть!
Смеется разными голосами – то тонким, то вдруг басом, и Свирин не выдерживает: смеется тоже. Смеется он негромко и как-то неловко, а лицо становится старым, некрасивым. Он не умеет смеяться. А Гулин все не может остановиться и хохочет уже взахлеб, немного неровно и словно нарочно.
– Так, значит, пятнадцать, – повторяет он. – Ну, насмешил ты меня, начальник. – И, бросив догоревшую папиросу, прикуривает другую.
Гулин и сам не знает того, что смех, торопливые затяжки крепким табаком – нервная реакция на томительные секунды ожидания: не затрещит ли лед под гусеницами, не вздохнет ли глухо река, раскрывая под трактором холодную темень воды? Но чувствует Гулин – пальцы вздрагивают, и он прячет руку, прижимает ее к коленке неосознанным движением.
– Пятнадцать, пятнадцать… – говорит задумчиво Свирин, застегивая телогрейку и опуская уши шапки. – Утром пойдем через Улу-Гай.
Утром так утром! Гулин смотрит па часы, собирается спать. Под мерные выхлопы, поскрипывание рессор он думает о пятнадцати речушках. Плывут мысли, путаются, в теплом тумане голова, в глазах – синие, зеленые круги. Они наматываются друг на друга, сцепляются, как у фокусника в цирке; иногда отчетливое, почти ясное изображение действительности. Потом сон… Блестящая, промытая снегом гусеница со звоном рвется, быстро разматывается с катков и все тянется и тянется вдаль; бесконечна эта гусеница, как время манит к себе, зовет она Гулина. И он с бьющимся сердцем идет по ней навстречу улыбающимся людям в светлой одежде. «Вот он!» – кричат люди и бросаются к Гулину, и их так много, что не видно конца шествию. «Это он, он!» – кричат люди, раскрыв от безумной радости рты. Но странно: они никак не могут забраться на гусеницу, по которой легко и свободно идет Гулин. И он смеется: гусеница лежит на самой земле, как не поймут этого люди! Потом все исчезает, и он видит глаза точно такие, как у хозяйки дома. Эти глаза принадлежат ему. «Почему одни глаза?» – думает он и летит прямо в расширенные зрачки, стараясь ухватиться руками за воздух, который густ и тяжел, как вода…
Гулин просыпается и сразу же забывает сон, только в груди что-то тревожно вздрагивает. Ему холодно, он кутается в тулуп, но слышит голос Свирина, далекий, тихий:
– Подходим к Улу-Гаю.
Последние слова Гулин еле слышит, он снова начинает засыпать, и Свирин трясет его за плечо: вставай, вставай! Окончательно проснувшись, Гулин видит лицо Свирина, склонившееся над ним. Усталое, посеревшее лицо.
– Вставай, Гулин, Улу-Гай…
8
Улу-Гай – небольшая речушка, приток Чулыма, но когда тракторы подошли к ней, Свирин не узнал Улу-Гая.
Насколько хватает глаз тянется пористый, набухший влагой лед – наледь – месиво из снега и воды, зыбкое и хрупкое. В нарымских речушках, где теплые ключи бьют вверх фонтанами, это не редкость: долгие дни мертво и недвижно лежит снег на реке, таким толстым слоем покроет ее, что и не верится, была ли река? Но вот на поверхности вдруг появится серое губчатое пятно, ширится, расплывается; потом из него забьет маленький бурунчик воды – чистой, прозрачной, и пойдет вода по реке во все стороны. Ночью грянет мороз, скует воду, и наутро хоть каток па реке устраивай. Но фонтанчик не сдается: чуть оттепель, опять ударит вверх и гонит воду по льдистой поверхности. Слой за слоем наращивается лед, захватывает метр за метром, река ширится, растет. И дивишься порой: не речушка была – ручеек маленький, а теперь метров на двести в ширину лежит лед, покрытый тонкой пеленой вчерашнего снега.
– Свежая наледь! – сказал Свирин, оглядев реку. – Вечером прошла.
Подошли братья Захаренко, посмотрели на Улу-Гай сонными глазами. Старший, широко зевнув, предложил:
– Закусить надо. В обед будет сутки, как не ели.
И только сейчас трактористы почувствовали, что проголодались. Сашка Замятин проглотил загустевшую слюну. Вчера в гостях Сашка ел мало, стеснялся загребать с тарелки большие жирные куски и уже вечером хотел есть, но Калимбеков словно забыл о еде, камнем сидел за управлением. Потом пошли через Кедровку, и о еде забылось. У Сашки заныло под ложечкой при воспоминании о тугой котомке, в которую мать понатолкала сала, пряников, конфет, халвы, холодного мяса, белого домашнего хлеба.
– На той стороне порубаем! – сказал Гулин. – Ты, Захаренко, дурака не валяй. Гляди, ребята, у него изо рта кусок сала торчит.
Трактористы опешили. Калимбеков придвинулся к старшему брату и схватился за бока: действительно, Захаренко что-то торопливо дожевывал, прикрыв рот ладонью.
– Правда, сало! – изумленно воскликнул Калимбеков. – Настоящее сало!
И раскатился по берегам Улу-Гая неправдоподобно громкий хохот здоровых мужичьих глоток. Сашка – так тот упал на снег и катался заливаясь. Трактористы хохотали и добродушно ругались: «Ну и Захаренко, жрет сало и еще завтракать собирается. Ну чудило, ну отмочил этот Захаренко!»
– Ладно, друзья-товарищи, – сказал наконец Свирин. – Давай вперед!
Забыл Сашка о голоде, окинул любовным взглядом лихую фигуру Гулина, бросился к трактору, уселся на водительское место, крепко сжав в руках рычаги управления. Калимбеков, заглянув в кабину, замотал головой, замахал руками:
– Место тяжелое. Дай я поведу, Сашка!
Сашка упрямо сжал губы.
– Я поведу, дядя Рахим! Моя очередь! – И, торопясь, стал доказывать: – Вы ночью три часа подряд вели. Через Кедровку тоже вы, а я – сиди? Неправильно это! Я тракторист…
Но уже пошла вперед головная машина. Сашка перевел сцепление, дал газ. Калимбеков откинулся в угол. Ишь какой сердитый мальчишка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10