Есть полутона, – говорю о человеке, а подразумеваю чеченскую войну, из-за которой мы здесь. Не все ведь чеченцы виноваты в ней…
– Ты не выкручивайся. Вы все, так называемые патриоты-державники никогда не говорите открыто и прямо. Все лазейки ищете.
– Это не лазейки. И я не «так называемый». Да, я не хочу делить людей на категории, а Ленина тем более. Чем-то человек нравится, чем-то отталкивает. Так всегда.
– Лукавишь, все время лукавишь. Человек или может нравиться, или нет. Ему доверяешь – или нет. Любишь – или ненавидишь. А вы, коммунисты, перевернули все с ног на голову.
– Коммунистом, насколько мне известно, был и ты. И мне кажется, что кожаные куртки, которые ты так ненавидишь и которые в тридцатых годах расстреливали людей, появлялись как раз из таких максималистов, как ты. Это у них точно так же: кто не с нами, тот против нас. К стенке. И без всяких сомнений и раздумий. Правда – только у меня, в моих устах. А я не хочу быть твердолобым и упертым. Я готов сомневаться.
– А я считаю, надо быть принципиальным и не юлить, не прятаться за свои сомнения, – продолжает учить жизни Борис. А может, и не учить, он просто обожает спорить, заранее принимая крайнюю точку.
Усмехаюсь. Неужели произвожу впечатление именно такого – скользкого и хитрого? Тогда – грустно. Обидно. Дойти до края и услышать о себе такое…
– Все, хорош, – вспоминает о своей роли миротворца и звании «ала» Махмуд. – Марш по разным углам.
Я и сам отворачиваюсь, не желая продолжать разговор. Нервы на пределе, судьба неизвестна ни на одну будущую минуту, а мы уличаем друг друга в неискренности. Перетягиваем на сторону своих убеждений, презирая противоположные. Сейчас мои убеждения – семья, родные, близкие и знакомые. Как коснется их мое исчезновение? Не нынешнее, пока я еще жив, а полное? И как же я поломаю судьбы своим детям!
Тянусь к пустой пачке, аккуратно разрываю ее. Стихи, которых не писал лет двадцать, вдруг легли сразу начисто, будто сочинил их давным-давно:
Надюше. Пленное
Две косички, улыбка, распахнуты руки,
Словно хочет спасти, оградить и обнять,
Дочь навстречу спешит после долгой разлуки,
Но не может никак до меня добежать.
Я и сам не хочу. Прерываю виденье.
Слишком горько и больно мне видеть тот бег.
Я за тысячи верст заточен в подземелье,
И охранник сквозь смех говорит про мой грех.
Ах, как ночи длинны, как тревожны рассветы,
Каждый день нас готов разлучить навсегда.
Здесь бессильны молитвы, смешны амулеты,
Все седее виски и белей борода.
На коленях стою лишь за то, что позволил
Твоим малым сердечком коснуться беды…
Дописать не мог. Слишком тяжело и больно. И это не старый стих двадцатилетней давности. Это – сегодня. Чувствую: буду думать о детях – надорву сердце…
– Эй, ты чего? – вновь заглядывает в лицо Борис. – Что случилось?
Очнулся. По щекам текут слезы. Это – плохо. Это – нервы. Встаю, ухожу к двери, упираюсь лбом в дубовые жерди.
– Перестань, Николай, – прочитав листок со стихами, просит Борис. – У меня, между прочим, тоже дочь.
Не буду. Больше не буду. Сам вижу, что отчаяние совсем рядом и готово наброситься голодной собакой. А у меня впереди еще месяц, целых тридцать дней. Не может быть, чтобы наши сидели сложа руки, у нас профессионалы, они знают цену времени. Что-то наверняка происходит. И единственная отрада, что семья знает больше про поиски, чем мы сами.
Пытаюсь заглянуть через масксеть в небо. Оно чуть-чуть прокалывается сквозь неподвижную листву. Но небо – далеко. А вот над головой по-прежнему дубы, уложенные в перекрытие блиндажа. Они тоже сопротивляются смерти, выдавливая из своих обрубленных тел ростки-побеги. Но темнота и сырость довершают дело, начатое топорами и пилой, – они выходят худосочными, бледными. Словно не из дуба, а из подвальной картофелины…
Стряхиваю видения, сравнения, слезы. Я еще не обрублен и не спилен. И за меня бьются.
– Махмуд, раскинь карты. Посмотрим, кто из нас в этой жизни останется в дураках.
Тому играть не хочется, но интуитивно научились: если просят – то надо, какие бы кошки у тебя самого ни скребли на душе. Но выбрасываем карты машинально, не запоминая ходов и тут же забывая, кто сколько раз выиграл. Тупое, механическое движение рук. Голова забита другим.
– Все, больше не хочу, глаза болят, – на этот раз просит Махмуд, и теперь я принимаю его просьбу.
Водитель укладывается на нары, и вдруг отмечаю, какими мы сделались маленькими, усохшими. Особенно Борис, который никогда не отличался крупным телосложением, а сейчас вообще не виден под одеялом. Какой я? Глянуть бы на себя в большое зеркало, при хорошем свете. О бороде когда-то тоже мечтал, да дольше трехдневной щетины дело не продвигалось. Сейчас хоть мети как помелом.
Начинаю ходить по землянке, не давая себе зацикливаться на прошедшем.
– Слушай, туфли снять не можешь? – вдруг раздраженно спрашивает Махмуд. – Гремишь, как на плацу.
Ребята тоже взвинченны. Когда-то я летал в командировку к ракетчикам-стратегам, которые сидят у кнопок «пуск» под землей. Так вот у них как только кого-то начинало раздражать пятнышко на рубашке напарника или даже запах изо рта, расчет тут же меняли. Наш «экипаж» вряд ли заменяем, поэтому…
Поэтому снимаю туфли, облачаюсь в шлепки водителя. Шаги стали бесшумными. Так же бесшумно вдалбливаю себе: «Держаться, держаться, держаться».
16
Шью впотьмах корсет. Из-за почек. Впервые узнал, где они находятся, – думал, стылость высосала всю спину, но она продолжала и продолжала, да еще с болями, что-то тянуть по бокам.
– Это почки, – провел углубленное медицинское освидетельствование Борис.
Лежать, несмотря на нары, все холоднее. Угли дают спасение часа на два, остальное время боремся с холодом зарядкой. Давно присматривался к одеялам, достаточно элегантно задрапировавшим стены, потом плюнул на последствия, взял осколок зеркала.
– Ты что? Это же имущество Ичкерии, – полушутя-полусерьезно останавливает Махмуд. В плену как на незнакомой планете: любое неосторожное движение таит опасность. Но ведь порой еще большую угрозу представляет бездействие…
Выбираю менее подгнившее одеяло и начинаю кромсать. Сначала отчекрыживаю длинную полосу – пойдет на портянки. Обматываю ноги, сверху натягиваю дырчатые носки. Думал, нога не войдет в туфлю. Вошла. Или она похудела, или башмаки разносились.
Одеяло на стене висит некрасивым ошметком, словно полостную операцию делал не хирург, а зубной техник. Но ведь и не скальпель был в руках. Срываю его полностью. Полосую дальше. Новым куском заматываю под костюмом грудь и спину. Протыкаю дыры для бечевки, плотно затягиваю пахнущий мышами, пыльный корсет. Сразу становится намного теплее, а запахи – это ерунда, это блажь.
Успехи вдохновляют, и проволокой сшиваю вместе два одеяла, которыми укрываюсь, – чтобы не разъезжались. Жертвую еще одной полоской с полотенца, повязываю лоб наподобие платка. Совсем тепло. Что еще можно предпринять? Как же мы ленивы в обыденной жизни и как мало знаем и умеем. Цивилизация развращает или, по крайней мере, не учит выживанию…
Замечаю лопату, забытую охраной с вечера после порции углей. Выкапываю в полу рядом с нарами углубление. Затем собираю пустые банки из-под «Новинки», начинаю их сплющивать. Махмуд догадывается о намерении, начинает помогать. Выкладываем жестянкой яму – теперь жар будет держаться еще дольше. Можно даже опробовать.
Разбираем с Махмудом одну из полок, лопатой колем на щепу чурбаки. Собираем все, что может гореть. Складываем костерок, зажигаем. Дым повалил такой, что на улице послышался топот.
– Что у вас? Живы? – кричат издалека, боясь окунуться в грязно-белую струю, вытягиваемую из блиндажа.
Мы лежим на полу, задыхаемся. Но не настолько, чтобы умирать. Терпим, верим, что дрова займутся огнем и дым постепенно уйдет. А тепло останется.
– Живы. Греемся.
А для себя отмечаем штрих – знать, не безразличны мы еще боевикам, виды у них на нас имеются. И то хорошо.
Плохо, что приближается зима. На лето грех жаловаться, в целом было тепло. А вот морозы в таких условиях выдержать не сможем. Впрочем, что я о зиме. Ноябрь ближе…
Верю и не верю в данный срок. С одной стороны, зачем убивать, а с другой – а почему бы и не убить? У человека с ружьем нервы всегда слабее…
А нас уже несколько раз поднимали днем на свет, разрешали походить около землянки. Стрельбы давно не слышно, лес стоит тихий, мирный и, судя по запахам, – грибной. В лесах, даже чеченских, кроме боевиков и шакалов должны водиться и грибы. Война грибам не помеха.
И еще один подарок, в котором захотелось увидеть смысл, – белые вязаные шапочки, принесенные Чикой.
– Белые – это хорошо, – вслух обрадовался я.
– Почему?
– В начале плена нам дали черные носки. Они сносились. Может, с шапочками светлая полоса начнется.
– Пускай, – соглашается Чика. – Нам тоже надоело из-за вас здесь мерзнуть. Все отряды уже по домам сидят.
Но еще большая неожиданность ждала Бориса, когда после приезда мотоцикла послышался топот в нашу сторону.
– Кто Борис? Ему передача.
В пакете, брошенном в дыру, оказались свитер, белая рубашка без рукавов (!) и белье. Ни записки, ни объяснений. Радость Махмуду, заимевшему наконец плавки. А вот Борис вместо радости загрустил. И, как вскоре выяснилось, не без оснований. Именно его выдернули на очередной допрос.
– Если твои родственники не успокоятся, мы включим им счетчик. Дадим неделю срока и, если тебя не выкупят, начнем набавлять цену – миллиард сто, миллиард двести.
– А что происходит?
– Хотят получить тебя бесплатно, за красивые глазки. Не получится, пусть хоть на самого Яндарбиева выходят. Мы никому не подчиняемся, только собственному карману. А в нем должны рождаться деньги. «Пустой карман не любит нохчи…»
– «… Карман командует: вперед», – закончил уже знакомую нам песню Борис.
– Вот видишь, все знаешь. Пиши своему брату: если еще раз появится в Чечне без денег, возьмем в заложники и его. И пусть тогда попробуют выкупить двоих.
Борис нервно пишет, понимая свою обреченность, – если родственники пытаются освободить его без денег, значит, нужную сумму не смогли собрать. Да и где ее соберешь? С чего? Богатые в Чечню в самом деле не ездили, а он полтора года на свой страх и риск, по совести…
Снова все плохо, зыбко. Носки сносились. Их бы выбросить, но других нету…
В эту ночь, словно специально, охрана опять забывает в землянке лопату. Бдительность потеряна из-за гитары: ее попросил принести Махмуд, Борис настроил, спел несколько песен. Голос у него оказался красивый, и вспоминаю свои концерты: как же я давил ребятам на нервы! Но сами виноваты, могли бы петь и без меня.
После песен охрана уходит, а лопата как стояла, упершись в раздумье лбом о стену, так и осталась нетронутой. Переглядываемся с Махмудом, подходим к двери. Оглядываем стены вокруг решетки. Углубление можно сделать за час-полтора и, минуя растяжки, выбраться наружу.
Мысли о побеге вертелись всегда, и вот сегодня есть реальная возможность вырваться.
Но что дальше? Что после того, как поднимемся на ступени? Если делать ноги серьезно, то уходить придется в горы, через перевалы. На равнине, к тому же после вывода войск, нас отловят в первые два дня. Но в горах без теплых вещей, пищи и оружия делать нечего. Все это нужно брать здесь. Значит, кого-то убивать? На Хозяина рука не поднимется, на Че Гевару, Чику, Литератора тоже. Вообще-то парадокс. По отдельности каждый вроде и неплохой, а вот вместе… Вместе – отряд, где действуют законы стаи.
А тут еще Че Гевара на нравственность, сам не зная того, надавил. Признался накануне:
– Туда-сюда, когда вас водили с повязками, вы были абсолютно безразличны нам. А тут создали движение, сняли их, увидели ваши глаза – вроде и убивать теперь жалко будет. Прикинь, ерунда какая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23