А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


(7)
Вы, конечно, догадываетесь, по какой торной дорожке пошли мои отношения с Лолой, и спустя время – с похорон покойного братика не миновало еще пяти месяцев – меня удивила новость (видите, как оно бывает), которой мне меньше всего следовало бы удивляться.
Случилось это в день святого Карла, в ноябре. Я пришел к Лоле домой, как ходил каждый день последние месяцы; мать ее, как всегда, сразу поднялась и вышла. Лолу застал я бледной и какой-то странной, я это потом уже сообразил; похоже, перед тем она плакала и как будто терзалась глубокой тревогой. Разговор, который никогда не был промеж нас особенно бойкий, в тот день пугался самого звука наших голосов, как сверчки шагов или куропатки, – пения путника; при каждой попытке заговорить слова застревали у меня в глотке, сухой, как стенка.
– Ну, не хочешь, так не говори.
– Вот, хочу!
– Ну, так говори. Мешаю тебе, что ли?
– Паскуаль!
– Ну.
– Знаешь что?
– Что?
– Ты не догадываешься? – Нет.
Теперь меня смех берет, как долго не мог я уразуметь.
– Паскуаль!
– Ну!
– Я беременная!
Сперва я не понял. Меня как пришибло, до того я не ожидал этой новости; я в мыслях никогда не держал, что то, про что мне говорят, что так естественно, и впрямь могло случиться. Не знаю, о чем я тогда думал.
Кровь жаром обдала мне уши, они покраснели, как угли; глаза щипало, как от мыла…
Минут десять по крайней мере прошло в мертвом молчании. Сердце отрывисто, как часы, билось у меня в висках, но я несразу это заметил, Лола дышала, как во флейту дула.
– Ты беременная?
– Да.
Она заплакала. Мне в голову не приходило, чем бы ее утешить.
– Не глупи. Одни умирают, другие родятся…
Может, бог избавит меня от какой кары в аду за умиление, которое я чувствовал в тот вечер.
– Ну что тут особенного? Твоя мать, до того как тебя родила, тоже ходила беременная… и моя тоже…
Я из кожи лез вон, чтобы что-нибудь сказать. Уже раньше я уловил в Лоле перемену – ее как наизнанку кто вывернул.
– Всегда так бывает, дело известное. Нечего расстраиваться.
Я глядел на Лолин живот, но ничего не замечал. Без румянца в лице, с растрепанными волосами она была на редкость красивая.
Я придвинулся к ней и поцеловал в щеку. Она была холодная, как покойница, целовать себя дозволяла с улыбкой, в точности похожей на улыбку мучениц стародавних времен.
– Ты рада?
– Да! Очень рада! Говорила она без улыбки.
– Ты так меня любишь?
– Да, Лола, так…
Это была правда, тогда я и впрямь так любил ее – молодую, с ребенком в утробе – моим сыном, которому я мечтал в ту пору дать образование и вывести в люди.
– Лола, мы поженимся, надо выправить бумаги. Оставлять так нельзя…
– Да.
Лолин голос походил на вздох.
– Я докажу твоей матери, что знаю, как должен поступать мужчина.
– Да она знает…
– Нет, не знает!
Когда я собрался уходить, было уже темно.
– Позови мать.
– Мать?
– Да.
– Зачем?
– Я скажу ей.
– Она знает.
– Пусть знает… Я сам хочу ей сказать!
Лола встала – какая она была рослая! – и вышла. Глядя, как она переступает кухонный порог, я любовался ею, как никогда.
Немного погодя вошла мать.
– Чего тебе?
– Вы знаете.
– Видал, что ты сделал с ней? – Хорошо сделал.
– Хорошо?
– Да, хорошо! Разве она несовершеннолетняя?
Мать молчала; я не думал, что она будет такая покладистая.
– Я хотел поговорить с вами.
– О чем?
– О вашей дочке. Я хочу жениться на ней.
– Хотеть мало. Ты решил окончательно? – Да, окончательно.
– А обдумал хорошо?
– Очень хорошо.
– За такое малое время?
– Времени было достаточно.
– Ну погоди, я позову ее.
Старуха вышла и долго не возвращалась; видно, они спорили. Вернувшись, она привела Лолу за руку.
– Вот гляди, он хочет на тебе жениться. Пойдешь за него замуж?
– Пойду.
– Славно, славно… Паскуаль – славный парень, я наперед знала, как он поступит.,. Ну, целуйтесь!
– Мы уже целовались.
– Целуйтесь опять, чтоб я видела.
Я подошел к девушке и поцеловал ее, поцеловал с напряжением всех сил, крепко прижав к груди, не обращая внимания на присутствие матери. Однако этот первый дозволенный поцелуй мне на вкус не понравился, те, первые, на кладбище, что казались уже такими далекими, были куда слаще.
– Можно я останусь?
– Оставайся.
– Нет, Паскуаль, нельзя, пока нельзя еще.
– Можно, дочка, можно. Он ведь будет твой муж, разве нет?
Я остался и провел с ней ночь.
На другой день с самого утра я отправился в церковь и вошел в ризницу, где дон Мануэль облачался к ранней обедне, которую он служил для дона Хесуса, его домоправительницы и еще двух-трех старух. Увидав меня, он удивился.
– Ты каким образом здесь?
– Да вот, дон Мануэль, разговор у меня к вам.
– Долгий?
– Да, сеньор.
– Можешь подождать, пока я отслужу обедню?
– Да, сеньор, мне не к спеху.
– Ну, тогда подожди.
Дон Мануэль отворил дверь ризницы и указал мне скамью, обыкновенную скамью, как во всех церквах, деревянную и некрашеную, жесткую и холодную, как камень, на которых, однако, случается переживать прекрасные минуты.
– Сядешь там. Увидишь, что дон Хесус опускается на колени, опускайся и ты; увидишь, что дон Хесус подымается, и ты подымайся; увидишь, что дон Хесус садится, и ты садись.
– Ладно, сеньор.
Обедня, как все обедни, продолжалась чуть больше получаса, но эти полчаса пролетели для меня незаметно.
Когда она кончилась, я вернулся в ризницу. Дон Мануэль разоблачался.
– Ну, говори.
– Видите, я жениться хочу.
– Одобряю, сын мой, одобряю. Для того господь и создал мужчин и женщин – для продолжения рода человеческого.
– Да, сеньор.
– Очень хорошо. А на ком? На Лоле?
– Да, сеньор.
– Давно надумал?
– Нет, сеньор, вчера…
– Как, только вчера?
– Только вчера. Вчера она сказала мне про свое дело.
– Стряслось что-нибудь?
– Да.
– В положении, что ли?
– Да, сеньор, в положении.
– Ну, что ж, сын мой, самое лучшее вам пожениться. Бог вам все простит, а во мнении людей вы еще и подниметесь. Ребенок, рожденный вне брака,– грех и поношение, а для родителей, женатых по христианскому обычаю,– благословение господне. Бумаги я тебе выправлю. Вы не двоюродные?
– Нет, сеньор.
– Тем лучше. Приходи через две недели, все будет готово.
– Хорошо, сеньор.
– А теперь ты куда?
– Работать, куда ж еще.
– Может, перед тем исповедаешься?
– Ну, ладно…
Я исповедался и почувствовал себя умягченным и разглаженным, как будто меня выкупали в горячей воде.
(8)
Спустя чуть больше месяца, 12 декабря, в день богоматери Гуадалупской, который в том году пришелся на среду, и выполнив предварительно все, что положено по закону церкви, мы с Лолой поженились.
Меня томило беспокойство и как бы раздумье, как бы страх перед шагом, который я собирался совершить, – черт возьми, женитьба дело нешуточное! – и порой на меня нападала такая оторопь и слабость, что, поверьте, я готов был все кинуть и идти на попятный, и так бы и сделал, если б не мысль, что поскольку трезвон подымется до небес, а я, если разобраться, боюсь его не меньше, то лучше уж вести себя смирно и будь что будет. Наверно, бараны, которых гонят на бойню, рассуждают так же, а о себе могу сказать: был момент, когда мне казалось, что сойду с ума от того, что на меня надвигается. Не знаю, нюхом ли я чуял, что меня ждет беда. Хуже всего, что этот самый нюх не ручался мне, что я буду счастливей, если останусь холост.
Поскольку я по пожалел па свадьбу всех сбережений, какие у меня были, – женился против воли – одно, а поддерживать свое положение в обществе – другое, она вышла у нас если не пышная, то, во всяком случае, не хуже, чем у людей. В церкви я велел поставить маки и цветущий розмарин, в ней стало приятно и гостеприимно, и потому, может, не так чувствовался холод сосновых скамеек и каменного пола. Невеста в черном – в облегающем платье из полотна высшего качества, на голове кружевная фата, подаренная крестной, в руке букет апельсиновых цветов – выступала такая статная и уверенная в себе, что глядела прямо королевой; на мне был нарядный голубой костюм в красную полоску, купленный в Бадахосе, черный атласный козырек, который я в тот день обновил, на шее шелковый платок, на животе цепочка. Мы были красивая пара, уверяю вас, – молодые, хорошо одетые! Ах, как далеко ушло то время, когда минутами еще мерещилось, что счастье возможно!
Посаженными у нас были сеньорито Себастьян, аптека-рев – дона Раймундо – сын, и сеньора Аурора, сестра священника. Дон Мануэль благословил нас и под конец закатил проповедь втрое длиннее самого венчания, которую, видит бог, я вытерпел только по обязанности –такую она навела на меня скуку; он сказал нам сызнова о продолжении рода человеческого, а также про папу Льва XIII и что-то про апостола Павла и рабов… Видно, готовил речь на совесть!
Когда церковный обряд закончился, чего я уж не чаял дождаться, все мы скопом пошли ко мне в дом, где без особых удобств, зато от чистого сердца было выставлено вдоволь еды и питья, чтоб накормить-напоить до отвала всех, кто пожаловал, и еще вдвое больше народу. Для женщин был шоколад с хворостом, миндальными тортами, коврижками, смоковными хлебцами, а для мужчин – мансанилья и на закуску ломтики копченых сосисок и кровяной колбасы, маслины, сардины из банок. Знаю, были в деревне люди, которые осуждали меня за то, что я не устроил обеда, – ну их! Могу вас уверить, что ублаготворить их мне дороже не обошлось бы, а если я предпочел уклониться, так потому что был по рукам связан желанием поскорей уехать вместе с женой. Совесть моя чиста – положенное я исполнил, и не хуже других, и этого с меня довольно, а что до пересудов – не к чему их слушать!
Почтив гостей, я, как только улучил момент, вывел жену, подсадил ее на круп кобылы, украшенной по такому случаю нарядной сбруей, которую мне одолжил сеньор Висенте, и шажкам, с опаской, как бы жена не свалилась выехал на большак и направил путь к Мериде, где мы провели три дня – пожалуй, три самых счастливых дня в моей жизни. По дороге мы останавливались передохнуть раз, наверное, шесть; теперь я дивлюсь и сам себе не верю, вспоминая, с каким упоением мы вместе рвали ромашки и втыкали их друг другу в волосы. Похоже, что к новобрачным вдруг неожиданно возвращается все простодушие детского возраста.
Когда мы ровной, мерной рысью въезжали в город по римскому мосту, нам не повезло – кобыла испугалась, может, реки, кто ее знает, и так брыкнула прохожую старуху, что бедняга полетела кувырком и чуть не свалилась вверх тормашками в Гуадиану. Я быстро спешился ей на помощь: благородному человеку удирать не пристало, однако старуха, по моему впечатлению, отделалась одной досадой; я дал ей реал, чтоб никому не жаловалась, похлопал по спине и пошел обратно к Лоле. Лола смеялась, и меня ее смех, поверьте, сильно огорчил; не знаю, было ли то предчувствие, как бы подсказка сердца, что с ней стрясется позже. Негоже смеяться над несчастьем ближнего – это говорит вам человек, который сам всю свою жизнь был очень несчастен; господь побивает без палки и без камня, и ведомо – кто меч подымет… Но с другой стороны, даже и без того, человеколюбие – оно никогда не мешает.
Мы поселились на заезжем дворе Мирло, в большой комнате справа от входа, и первые два дня все миловались и не казали на улицу носа. В комнате было хорошо, просторно; потолок высокий, державшийся на крепких каштановых балках; плитяной пол чистый, много удобной мебели, пользоваться которой одно удовольствие. Память об этой спальне всю жизнь меня не покидала, как верный друг; кровать была самая величественная из всех, какие довелось мне видеть, с изголовьем резного ореха, с четырьмя тюфяками, набитыми мытой шерстью… До чего сладко на ней спалось, впору королю! Был там еще комод, высокий и пузатый, как бабища, с четырьмя глубокими ящиками с золочеными ручками и шкаф, доходивший до потолка, с широким зеркалом высшего качества и двумя стройными подсвечниками того же дерева – по одному с каждой стороны для лучшего освещения фигуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15