Лишь вознаграждаемый дрейф позволяет нам плыть вдвоем, лишь слабейшие узы оставляют вообще связанными. Наша обширная свобода — гарантия расслабленного единения, она удерживает нас внутри бурно бессистемных орбит, где более узкий круг взаимных соглашений скоро оторвал бы нас друг от друга.
С моей стороны эгоистично было так вламываться. Спите, прекрасные леди. Простите меня за эту толику наслаждения, что я урвал в отзвуках вас. Я уйду, оставлю вас в мире и, быть может, найду себе постель где-нибудь наверху.
С должной осмотрительностью я обхожу кровать, снова глядя под ноги, снова пригибаясь под траекторией света меж горящим свечным фитилем и веками лейтенанта.
Подо мною скрипит половица — там, где раньше ничего не скрипело. Ну конечно; я возле ковра, покрывающего оставленную снарядом дыру. Лейтенант сонно шевелится. Я широко шагаю с раздражающей половицы, и она, возвращаясь на место, резко трещит. Позади на кровати слышу внезапный шум, пугаюсь, начинаю оборачиваться и, лишенный равновесия, шатаясь, ставлю ногу на край ковра, решив, что дыра должна быть в центре.
Но что-то в замке предает меня. Я оглядываюсь, вижу, как начинает подыматься твоя голова, а лейтенант быстро поворачивается, одновременно закутываясь в простыню, точно в крученый кокон, — ее глаза уже раскрываются, рука тянется к горке — и моя ступня нащупывает плохо заткнутую дыру под ковром. Нога проваливается, утаскивая и меня; другая нога скользит по деревянному полу, и я начинаю падать. Руки взлетают, пальцы пытаются вцепиться в…
Пистолет, забытый в моей обожженной застывшей хватке, извергает звук. Потеряв опору, точно когтистая птица, хочу спастись на жердочке каминной полки, но рука, судорогой сведенные пальцы смыкаются на курке. Щелкает выстрел, ошеломительно громкий в комнате, из дула вырывается жесткое копье пламени, оно уничтожает мягкий свет свечей и угольев, ослепляет меня. Ноги застревают в дыре; я падаю, меня скручивает, я бьюсь головой о металлические поручни возле камина; пистолет продолжает стрелять, одержимый собственной скачущей жизнью, его обезумевший лай затопляет мне руки и уши. Трещит мрамор, летят щепки, где-то в вихре шумов слышатся крики и эхо рикошетов. В оцепенении перекатываюсь на спину; пистолет по-прежнему трясется и прыгает в руках. Я падаю на пол, ноги застряли, я точно животное в капкане и ловлю себя на мысли: почему же он все стреляет? — и лишь тогда начинаю смутно понимать, что, в отличие от любого оружия, какое попадало мне в руки, он стреляет, пока нажат курок. Я приказываю ладони раскрыться, заставляю пальцы высвободить курок, с трудом поднимаюсь, пытаясь сесть.
Затем я вижу лейтенанта, голую, на коленях, она широко расставила ноги на постели, обеими руками держит револьвер и направляет его прямо на меня. Я открываю рот, чтобы объяснить. За ней — за ее гибким, розово-неуклюжим телом, — вижу тебя — ты сжалась, скрючилась, трясешься, сжимаешь одну руку.
Это что — кровь на простынях? Неужели я?..
Лейтенант стреляет прежде, чем я успеваю заговорить, прежде, чем мне удается объяснить, спросить или запротестовать. Что-то хлопает меня по виску, точно молотом вбили костыль, меня разворачивает, скручивает, сбивает мне зрение, и огоньки свечей вращаются, летят, таща за собой хвост кометы, образуют вокруг меня ореол — их крохотное мерцание проживает не одну жизнь.
Свет отступает, и я падаю снова, ударяясь об половицу в гаснущей тишине.
Темнота. Никаких выстрелов. Тишина.
Я, похоже, прямо ничего не слышу, но каким-то образом осознаю все вокруг. Осознаю плач, крики, утешения, тяжело хлопающие штуки, ужасный рев, топот и грохот. Существование, присутствие этих звуков как-то сообщается мне, но лишь в общих чертах, абстрактными сущностями. Не могу сказать, кто плачет, кто и что именно говорит, что это за шумы и что они означают.
Хочу открыть глаза, но не могу. Видимо, надвигается буря. Пистолет вырван у меня из рук. Не очень больно. Хочу что-нибудь сказать, но не могу. Что-то обрушивается на меня сбоку, на ребра. И опять. В этой окутывающей меня темноте требуется секунда, чтобы вычислить: меня бьют. Теперь немного больно. Плач, крики и хлопки, удары продолжаются. Это что, деревья? Это слышно, как деревья трепещут на ветру? Еще удар, больнее.
— …здесь! — произносит голос, отчетливый.
Вокруг смыкаются руки, меня резко поднимают. Нога вытащена из дыры в полу. Потом меня снова бросают, я приземляюсь, кажется, на что-то мягкое.
Я на спине. Нет, на животе.
Теперь я слышу путаные шумы. Скрипят половицы, хлопают двери, топоча, приходят ноги; кто одевается, что-то скользит, сползает; далекие бегущие шаги, ломаный ритм, все направляются сюда; крики — удивленные, встревоженные, облегченные и сердитые; настойчивая речь. Полагаю, мы все будем сожалеть, когда обрушится буря. Мою голову подымают, роняют снова. Слышу, как она собирается в горах. Странная немота. Опять слова. Темные скопления облаков — коронами. Пока дышу. На вершине какая-то тьма. Константин. Кустранит. Устранить.
Кажется, это ты плачешь. Лейтенант утешает. Я все пытаюсь заговорить — должно же быть нечто, что должно сказать. Мне кажется, глаза открыты, но не потому, что кажется, будто что-то вижу. По-моему, я вижу. Я определенно не отказался бы. Ощущаю толпу людей. Комната ужасно красная, словно в кровавой дымке. Ты на кровати, ежишься, тебя обнимают; нежно. Алебастр на полу, темная кровь на постели. Лейтенант — сидит на кровати, натягивает сапог. Шипящий свет, древние газовые штуки. Подо мною ковер, слегка подмок. Голос, я его узнаю; слуга — кричит, умоляет, через комнату, затем торопливый спор, приказы и снова крики, голос слуги возражает, утихает, уходит, исчезает. А буря все надвигается; ревет оглушительно за полыми стенами замка.
Интересно, кто кричал. Ты, моя милая, или она? Или, может быть, я? Почему-то мне очень важно сейчас знать, кто кричал, но я лишь знаю, что кто-то. Я помню этот крик, припоминаю звук, проигрываю в голове, даже сквозь рев бури, но, судя по воспоминанию, то мог быть любой из нас троих. Может, все трое одновременно. Нет.
— …е здесь! — произносит голос. Но чей? Меня поглощает нагрянувшая тьма рева. Рушится буря. И последнее, что я слышу:
— Не здесь, не здесь. Не…
Глава 17
Замок, я родился в тебе. И снова ты видишь, как меня, точно беспомощного ребенка, волокут по разоренным залам. По тому же мусору, что сменил наш панцирь, меня тащат мимо солдатни, мимо их случайных побед и наших слуг, — а все стоят и пялятся. Обломки, среди которых я бродил, и спящие фигуры, которые миновал — единственным живым, исключительно прямоходящим и устойчивым, лишь несколько минут назад презиравшим их шумную летаргию, —теперь пьяно наблюдают изгнание меня, выброшенного, немощного и безоружного. По свече надушу, все сборище смотрит на меня, точно на ежегодную девственницу, в ее кричащей безвкусице явленную обычной ханжеской нищете.
Проходя мимо, лейтенант разводит руки, надевая куртку. Успокаивает толпу, предлагает им вернуться в постели, протискивается мимо меня и моих носильщиков, поправляет воротник, а мы наклоняемся на лестнице. К голове приливает кровь. Нет-нет, несчастный случай. Помощь найдем. Знаю, где тут врач, вчера его видели. Леди тоже ранена, но легко. Это они просто выглядят плохо. В постель; отправляйтесь в постель. Спите. Все будет хорошо.
Вижу ли я — еще одно лицо, бледное, но спокойное, на верхней площадке, —а мы громыхаем вниз (белые пальцы на расщепленном темном дереве, другая рука запелената бинтами, убаюкана на нежной груди)? Кажется, вижу, но тут ступеньки пролетами разворачивают картину, отнимают ее у меня.
Снова вестибюль. Я вижу доспехи у двери, черная мантия наброшена на плечи. Когда мы проходим мимо, пытаюсь коснуться подола, в мольбе выбрасываю руку, рот старается испустить слова. Рука падает, волочится по полу, костяшки бьются о порог, стучат, и мы выходим наружу, во двор. Пред дальнейшими дискуссиями захлопнута дверь. Слышу сапоги, бегущие по брусчатке, затем крики и плач.
Только не в колодец, пытаюсь сказать я. Я сам как колода и едва не околел. Пожалейте. (Может, я и говорю — наверное, когда меня сваливают с носилок на пол джипа. Нет-нет, не джип, не желаю с ним знаться; я поеду в фургоне. Они смотрят на меня странно.) Дно джипа воняет грязью и маслом. На меня наброшено что-то холодное и жесткое — поверх всего тела, отключив мне свет. Подвеска проседает, шепчутся слова, далекий грохот перекрывается, когда мотор оживает с ревом, и сталь подо мною трясется.
Рессоры скрипят, шипит воздух; две пары тяжелых сапог находят во мне подножку, прижимая мне голову и колени. Мотор чихает и ускоряется, передачи лязгают, мы вздрагиваем и срываемся с места. Меня подбрасывает на дворовой брусчатке, проход под караулкой усиливает рев мотора, а вот мы снаружи, за стенами, переваливаем через мост —еще немного криков, и одинокий безжизненный выстрел — и направляемся к аллее.
Про себя я стараюсь следить за дорогой, сопоставляя воображаемую карту со слепыми движениями джипа; вот голову прижало к порогу, вот потяжелели стоящие на мне сапоги — или соскользнули назад, или съехали вперед. Мне казалось, я хорошо знаю окрестности, но, по-моему, заблудился еще до того, как мы покинули наши владения. Мы сворачиваем с аллеи налево, кажется, но все-таки я запутался. Голова болит, ребра тоже. Да и руки болят по-прежнему, и, по-моему, это несправедливо, раны их — будто из совсем далеких времен, им давно уже следовало исцелиться.
Они собираются меня убить. Кажется, я слышал, как они говорили слугам, что везут меня к врачу, но врача тут нет. Мне не помогут — разве что умереть. Чем бы я им ни казался, теперь я ничто; не мужчина, не такое же человеческое существо — просто нечто подлежащее устранению. Просто хлам.
Лейтенант считает, что я хотел убить ее или тебя, моя милая, — или вас обеих. Будь у меня даже способность говорить, сказать ей мне было бы нечего — ничего такого, что не звучало бы жалким оправданием, безнадежно путанной выдумкой. Я хотел видеть; проявил чрезмерное любопытство, только и всего. Она отняла у нас дом, отняла тебя, но я не возмутился, не возненавидел ее. Я лишь хотел наблюдать, убедиться, быть свидетелем, разделить с вами крошечную частичку радости. Пистолет? Пистолет просто явился, неразборчивый в самой сути своей, случайная находка, манящая руку, которую он призван заполнить, а затем — в моем израненном состоянии — прильнуть к нему, слиться с ним, — легче оказалось его оставить, чем бросить. Я уходил, вы бы и не узнали, что я там был; удача, обычная судьба определила мое падение.
Не здесь. Не здесь. Ты и вправду это сказала? Я действительно это слышал? Слова отдаются в голове. Не здесь. Не здесь…
Так холодно, моя милая. Слова, смысл такой реальный, так категорично звучат. Неужели ты тоже решила, что я, словно какой-то алчный воздыхатель, в горькой ярости прокрался к вам, чтобы убить? Неужто наша совместная жизнь не объяснила тебе, что и кто я есть? Неужели вся наша рассудительная опрометчивость, наши бесчисленные наслаждения и обоюдоострые свободы и теперь не убедили тебя, что я не ревнив?
О, ведь я тебя ранил, ведь даже сейчас ты баюкаешь рану, пусть небольшую, и думаешь, что я нарочно и даже хуже того. Вот отчего больно, вот что ранит меня. Если бы я мог забрать у тебя, выстрадать рану, что нанес столь небрежно. Руки мои сжимаются под жестким брезентом. Точно стали они моими глазами, сердцем моим; обе плачут и болят.
Железное дно дребезжит и вибрирует, брезент морщится и бьется, один болтающийся угол непрерывно стучит по моему плечу — одержимым невежей, что пытается привлечь к себе внимание. Шум ветра заполняет все вокруг, он вихрится и отдается, рвется и ревет, свирепый в бессмысленной своей мощи, рождает неколебимый покой, что неподвижности и не снился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
С моей стороны эгоистично было так вламываться. Спите, прекрасные леди. Простите меня за эту толику наслаждения, что я урвал в отзвуках вас. Я уйду, оставлю вас в мире и, быть может, найду себе постель где-нибудь наверху.
С должной осмотрительностью я обхожу кровать, снова глядя под ноги, снова пригибаясь под траекторией света меж горящим свечным фитилем и веками лейтенанта.
Подо мною скрипит половица — там, где раньше ничего не скрипело. Ну конечно; я возле ковра, покрывающего оставленную снарядом дыру. Лейтенант сонно шевелится. Я широко шагаю с раздражающей половицы, и она, возвращаясь на место, резко трещит. Позади на кровати слышу внезапный шум, пугаюсь, начинаю оборачиваться и, лишенный равновесия, шатаясь, ставлю ногу на край ковра, решив, что дыра должна быть в центре.
Но что-то в замке предает меня. Я оглядываюсь, вижу, как начинает подыматься твоя голова, а лейтенант быстро поворачивается, одновременно закутываясь в простыню, точно в крученый кокон, — ее глаза уже раскрываются, рука тянется к горке — и моя ступня нащупывает плохо заткнутую дыру под ковром. Нога проваливается, утаскивая и меня; другая нога скользит по деревянному полу, и я начинаю падать. Руки взлетают, пальцы пытаются вцепиться в…
Пистолет, забытый в моей обожженной застывшей хватке, извергает звук. Потеряв опору, точно когтистая птица, хочу спастись на жердочке каминной полки, но рука, судорогой сведенные пальцы смыкаются на курке. Щелкает выстрел, ошеломительно громкий в комнате, из дула вырывается жесткое копье пламени, оно уничтожает мягкий свет свечей и угольев, ослепляет меня. Ноги застревают в дыре; я падаю, меня скручивает, я бьюсь головой о металлические поручни возле камина; пистолет продолжает стрелять, одержимый собственной скачущей жизнью, его обезумевший лай затопляет мне руки и уши. Трещит мрамор, летят щепки, где-то в вихре шумов слышатся крики и эхо рикошетов. В оцепенении перекатываюсь на спину; пистолет по-прежнему трясется и прыгает в руках. Я падаю на пол, ноги застряли, я точно животное в капкане и ловлю себя на мысли: почему же он все стреляет? — и лишь тогда начинаю смутно понимать, что, в отличие от любого оружия, какое попадало мне в руки, он стреляет, пока нажат курок. Я приказываю ладони раскрыться, заставляю пальцы высвободить курок, с трудом поднимаюсь, пытаясь сесть.
Затем я вижу лейтенанта, голую, на коленях, она широко расставила ноги на постели, обеими руками держит револьвер и направляет его прямо на меня. Я открываю рот, чтобы объяснить. За ней — за ее гибким, розово-неуклюжим телом, — вижу тебя — ты сжалась, скрючилась, трясешься, сжимаешь одну руку.
Это что — кровь на простынях? Неужели я?..
Лейтенант стреляет прежде, чем я успеваю заговорить, прежде, чем мне удается объяснить, спросить или запротестовать. Что-то хлопает меня по виску, точно молотом вбили костыль, меня разворачивает, скручивает, сбивает мне зрение, и огоньки свечей вращаются, летят, таща за собой хвост кометы, образуют вокруг меня ореол — их крохотное мерцание проживает не одну жизнь.
Свет отступает, и я падаю снова, ударяясь об половицу в гаснущей тишине.
Темнота. Никаких выстрелов. Тишина.
Я, похоже, прямо ничего не слышу, но каким-то образом осознаю все вокруг. Осознаю плач, крики, утешения, тяжело хлопающие штуки, ужасный рев, топот и грохот. Существование, присутствие этих звуков как-то сообщается мне, но лишь в общих чертах, абстрактными сущностями. Не могу сказать, кто плачет, кто и что именно говорит, что это за шумы и что они означают.
Хочу открыть глаза, но не могу. Видимо, надвигается буря. Пистолет вырван у меня из рук. Не очень больно. Хочу что-нибудь сказать, но не могу. Что-то обрушивается на меня сбоку, на ребра. И опять. В этой окутывающей меня темноте требуется секунда, чтобы вычислить: меня бьют. Теперь немного больно. Плач, крики и хлопки, удары продолжаются. Это что, деревья? Это слышно, как деревья трепещут на ветру? Еще удар, больнее.
— …здесь! — произносит голос, отчетливый.
Вокруг смыкаются руки, меня резко поднимают. Нога вытащена из дыры в полу. Потом меня снова бросают, я приземляюсь, кажется, на что-то мягкое.
Я на спине. Нет, на животе.
Теперь я слышу путаные шумы. Скрипят половицы, хлопают двери, топоча, приходят ноги; кто одевается, что-то скользит, сползает; далекие бегущие шаги, ломаный ритм, все направляются сюда; крики — удивленные, встревоженные, облегченные и сердитые; настойчивая речь. Полагаю, мы все будем сожалеть, когда обрушится буря. Мою голову подымают, роняют снова. Слышу, как она собирается в горах. Странная немота. Опять слова. Темные скопления облаков — коронами. Пока дышу. На вершине какая-то тьма. Константин. Кустранит. Устранить.
Кажется, это ты плачешь. Лейтенант утешает. Я все пытаюсь заговорить — должно же быть нечто, что должно сказать. Мне кажется, глаза открыты, но не потому, что кажется, будто что-то вижу. По-моему, я вижу. Я определенно не отказался бы. Ощущаю толпу людей. Комната ужасно красная, словно в кровавой дымке. Ты на кровати, ежишься, тебя обнимают; нежно. Алебастр на полу, темная кровь на постели. Лейтенант — сидит на кровати, натягивает сапог. Шипящий свет, древние газовые штуки. Подо мною ковер, слегка подмок. Голос, я его узнаю; слуга — кричит, умоляет, через комнату, затем торопливый спор, приказы и снова крики, голос слуги возражает, утихает, уходит, исчезает. А буря все надвигается; ревет оглушительно за полыми стенами замка.
Интересно, кто кричал. Ты, моя милая, или она? Или, может быть, я? Почему-то мне очень важно сейчас знать, кто кричал, но я лишь знаю, что кто-то. Я помню этот крик, припоминаю звук, проигрываю в голове, даже сквозь рев бури, но, судя по воспоминанию, то мог быть любой из нас троих. Может, все трое одновременно. Нет.
— …е здесь! — произносит голос. Но чей? Меня поглощает нагрянувшая тьма рева. Рушится буря. И последнее, что я слышу:
— Не здесь, не здесь. Не…
Глава 17
Замок, я родился в тебе. И снова ты видишь, как меня, точно беспомощного ребенка, волокут по разоренным залам. По тому же мусору, что сменил наш панцирь, меня тащат мимо солдатни, мимо их случайных побед и наших слуг, — а все стоят и пялятся. Обломки, среди которых я бродил, и спящие фигуры, которые миновал — единственным живым, исключительно прямоходящим и устойчивым, лишь несколько минут назад презиравшим их шумную летаргию, —теперь пьяно наблюдают изгнание меня, выброшенного, немощного и безоружного. По свече надушу, все сборище смотрит на меня, точно на ежегодную девственницу, в ее кричащей безвкусице явленную обычной ханжеской нищете.
Проходя мимо, лейтенант разводит руки, надевая куртку. Успокаивает толпу, предлагает им вернуться в постели, протискивается мимо меня и моих носильщиков, поправляет воротник, а мы наклоняемся на лестнице. К голове приливает кровь. Нет-нет, несчастный случай. Помощь найдем. Знаю, где тут врач, вчера его видели. Леди тоже ранена, но легко. Это они просто выглядят плохо. В постель; отправляйтесь в постель. Спите. Все будет хорошо.
Вижу ли я — еще одно лицо, бледное, но спокойное, на верхней площадке, —а мы громыхаем вниз (белые пальцы на расщепленном темном дереве, другая рука запелената бинтами, убаюкана на нежной груди)? Кажется, вижу, но тут ступеньки пролетами разворачивают картину, отнимают ее у меня.
Снова вестибюль. Я вижу доспехи у двери, черная мантия наброшена на плечи. Когда мы проходим мимо, пытаюсь коснуться подола, в мольбе выбрасываю руку, рот старается испустить слова. Рука падает, волочится по полу, костяшки бьются о порог, стучат, и мы выходим наружу, во двор. Пред дальнейшими дискуссиями захлопнута дверь. Слышу сапоги, бегущие по брусчатке, затем крики и плач.
Только не в колодец, пытаюсь сказать я. Я сам как колода и едва не околел. Пожалейте. (Может, я и говорю — наверное, когда меня сваливают с носилок на пол джипа. Нет-нет, не джип, не желаю с ним знаться; я поеду в фургоне. Они смотрят на меня странно.) Дно джипа воняет грязью и маслом. На меня наброшено что-то холодное и жесткое — поверх всего тела, отключив мне свет. Подвеска проседает, шепчутся слова, далекий грохот перекрывается, когда мотор оживает с ревом, и сталь подо мною трясется.
Рессоры скрипят, шипит воздух; две пары тяжелых сапог находят во мне подножку, прижимая мне голову и колени. Мотор чихает и ускоряется, передачи лязгают, мы вздрагиваем и срываемся с места. Меня подбрасывает на дворовой брусчатке, проход под караулкой усиливает рев мотора, а вот мы снаружи, за стенами, переваливаем через мост —еще немного криков, и одинокий безжизненный выстрел — и направляемся к аллее.
Про себя я стараюсь следить за дорогой, сопоставляя воображаемую карту со слепыми движениями джипа; вот голову прижало к порогу, вот потяжелели стоящие на мне сапоги — или соскользнули назад, или съехали вперед. Мне казалось, я хорошо знаю окрестности, но, по-моему, заблудился еще до того, как мы покинули наши владения. Мы сворачиваем с аллеи налево, кажется, но все-таки я запутался. Голова болит, ребра тоже. Да и руки болят по-прежнему, и, по-моему, это несправедливо, раны их — будто из совсем далеких времен, им давно уже следовало исцелиться.
Они собираются меня убить. Кажется, я слышал, как они говорили слугам, что везут меня к врачу, но врача тут нет. Мне не помогут — разве что умереть. Чем бы я им ни казался, теперь я ничто; не мужчина, не такое же человеческое существо — просто нечто подлежащее устранению. Просто хлам.
Лейтенант считает, что я хотел убить ее или тебя, моя милая, — или вас обеих. Будь у меня даже способность говорить, сказать ей мне было бы нечего — ничего такого, что не звучало бы жалким оправданием, безнадежно путанной выдумкой. Я хотел видеть; проявил чрезмерное любопытство, только и всего. Она отняла у нас дом, отняла тебя, но я не возмутился, не возненавидел ее. Я лишь хотел наблюдать, убедиться, быть свидетелем, разделить с вами крошечную частичку радости. Пистолет? Пистолет просто явился, неразборчивый в самой сути своей, случайная находка, манящая руку, которую он призван заполнить, а затем — в моем израненном состоянии — прильнуть к нему, слиться с ним, — легче оказалось его оставить, чем бросить. Я уходил, вы бы и не узнали, что я там был; удача, обычная судьба определила мое падение.
Не здесь. Не здесь. Ты и вправду это сказала? Я действительно это слышал? Слова отдаются в голове. Не здесь. Не здесь…
Так холодно, моя милая. Слова, смысл такой реальный, так категорично звучат. Неужели ты тоже решила, что я, словно какой-то алчный воздыхатель, в горькой ярости прокрался к вам, чтобы убить? Неужто наша совместная жизнь не объяснила тебе, что и кто я есть? Неужели вся наша рассудительная опрометчивость, наши бесчисленные наслаждения и обоюдоострые свободы и теперь не убедили тебя, что я не ревнив?
О, ведь я тебя ранил, ведь даже сейчас ты баюкаешь рану, пусть небольшую, и думаешь, что я нарочно и даже хуже того. Вот отчего больно, вот что ранит меня. Если бы я мог забрать у тебя, выстрадать рану, что нанес столь небрежно. Руки мои сжимаются под жестким брезентом. Точно стали они моими глазами, сердцем моим; обе плачут и болят.
Железное дно дребезжит и вибрирует, брезент морщится и бьется, один болтающийся угол непрерывно стучит по моему плечу — одержимым невежей, что пытается привлечь к себе внимание. Шум ветра заполняет все вокруг, он вихрится и отдается, рвется и ревет, свирепый в бессмысленной своей мощи, рождает неколебимый покой, что неподвижности и не снился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30