А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

тем не менее его безобразят чудовищные опечатки, ибо наборщик-кальвинист был совершеннейший ignoramus в том, что касается языка Санчо Пансы. Любители petite histoire будут мне признательны за упоминание об одном довольно неприглядном эпизоде, о котором уже никто не помнит и единственная ценность коего в том, что он самым очевидным образом подтверждает почти шокирующую оригинальность Паладионовой концепции стиля. Осенью 1910 года некий весьма солидный критик сопоставил «Заброшенные парки» с одноименным произведением Хулио Эрреры-и-Рейссига и пришел к заключению, что Паладион совершил - risum te-neatis - плагиат. Длинные отрывки из обоих произведений, напечатанные параллельными колонками, подтверждали, на его взгляд, необычное обвинение. Впрочем, прозвучало оно впустую - и читатели не приняли его во внимание, и Паладион не снизошел до опровержения. Памфлетист же, чье имя я и вспоминать не желаю, вскоре понял свою ошибку и погрузился в беспробудное молчание. Да, его поразительная критическая слепота стала всем очевидна!
Период 1911 - 1919 годов уже отмечен прямо-таки сверхчеловеческой плодовитостью: стремительным потоком следуют «Странная книга», педагогический роман «Эмиль», «Эгмонт», «Фиванки» (вторая серия), «Собака Баскервилей», «От Апеннин до Анд», «Хижина дяди Тома», «Провинция Буэнос-Айрес вплоть до решения спора о столице Республики», «Фабиола», «Георгики» (перевод Очоа) и «О дивинации» (на латинском) . Смерть застает Паладиона в разгаре трудов; по свидетельству близких, у него было почти готово к изданию «Евангелие от Луки», произведение библейского плана, от которого не осталось черновика и чтение которого наверняка представило бы огромный интерес .
Метод Паладиона был предметом столь многих критических монографий и докторских диссертаций, что еще одно его изложение представляется нам излишним. Ключ к нему раз и навсегда дан был в трактате Фарреля дю Боска «Линия Паладион-Паунд-Элиот» (издательство «Вдова Ш. Буре», Париж, 1937). Речь идет - как, цитируя Мириам Аллен де Форд, окончательно определил Фаррель дю Боек - об «амплификации единиц». До нашего Паладиона и после него литературной единицей, принятой авторами в совокупное владение, было слово или, самое большее, ходячее выражение. Центоны византийца или средневекового монаха, заимствуя целые стихи, мало чем расширили эстетическое поле. В нашу эпоху значительный фрагмент из «Одиссеи» служит вступлением к одной из «Песен» Паунда, и всем известно, что в творчестве Т. С. Элиота встречаются стихи Голдсмита, Бодлера и Верлена. Паладион уже в 1909 году пошел дальше. Он, так сказать, аннексировал целый опус, «Заброшенные парки» Эрреры-и-Рейссига. Известно его признание, обнародованное Морисом Абрамовицем , открывающее нам трепетную тщательность и беспощадную строгость, с какими Паладион неизменно относился к тяжелому труду поэтического творчества: «Заброшенным паркам» он предпочитал «Сумерки в саду» Лугонеса , но не считал себя достойным присвоить их, и, напротив, он признавал, что книга Эрреры соответствовала его тогдашним возможностям, ибо ее страницы вполне выражали его чувства. Па-ладион снабдил их своим именем и отдал в печать, не убрав и не прибавив ни одной запятой, - этому правилу он и впредь оставался верен. Таким образом, на наших глазах свершилось важнейшее литературное событие нашего века: появились «Заброшенные парки» Паладиона. Разумеется, книга эта была бесконечно далека от одноименной книги Эрреры, не повторявшей какое-либо предшествующее произведение. С той поры Паладион приступает к задаче, на которую до него никто не отваживался: он зондирует глубины своей души и публикует книги, ее выражающие, не умножая и без того умопомрачительный библиографический перечень и не поддаваясь суетному соблазну написать хоть единую строчку. Непревзойденная скромность - вот что отличало этого человека, который на пиршестве, предоставленном восточными и западными библиотеками, отказывается от «Божественной комедии» и «Тысячи и одной ночи» и, человечный и радушный, снисходит до «Фиванок» (вторая серия).
Умственная эволюция Паладиона не вполне прояснена: например, никто еще не определил, какой таинственный мост связывает «Фиванок» и т. п. с «Собакой Баскервилей». Со своей стороны, мы дерзнем выдвинуть гипотезу, что подобная траектория вполне нормальна и свойственна великому писателю, - он превозмогает романтическое волнение, дабы увенчать себя напоследок благородной ясностью классического стиля.
Надобно заметить, что Паладион - не считая немногих школьных реминисценций - не знал мертвых языков. В 1918 году он, скованный робостью, ныне трогающей нас, опубликовал «Георгики» в испанском переводе Очоа. Год спустя, уже осознав свое духовное величие, он отдал в печать «О дивинации» на латыни. И какой латыни! Латыни Цицерона!
По мнению иных критиков, публикация Евангелия после текстов Цицерона и Вергилия - своего рода отступничество от классических идеалов; мы же предпочитаем видеть в этом последнем шаге, который Паладион так и не сделал, духовное обновление. А в целом - таинственный и ясный путь от язычества к вере.
Всем известно, что Паладиону приходилось оплачивать собственными деньгами публикации своих книг и что скудные тиражи никогда не превышали триста - четыреста экземпляров. Все они мгновенно расходились, и читатели, которым щедрый случай вложил в руки «Собаку Баскервилей», очарованные неподражаемо личным стилем, жаждут насладиться «Хижиной дяди Тома», вероятно, уже introuvable, недоступной. По этой причине мы приветствуем инициативу группы депутатов из самых различных слоев, которые хлопочут об официальном издании полного собрания сочинений самого оригинального и разнообразного из наших litterati .
Вечер с Рамоном Бонавеной
За всякой статистикой, всяким чисто описательным или информативным трудом кроется великолепная и, пожалуй, безумная надежда, что в бескрайнем будущем люди, подобные нам, но более смышленые, извлекут из оставленных нами сведений какой-либо полезный вывод или поразительное сообщение. Те, кто одолел шесть томов «Северо-северо-запада» Рамона Бонавены, наверняка не раз почувствовали возможность, вернее, необходимость чьего-либо будущего сотрудничества, которое увенчает и дополнит представленное мэтром произведение. Спешим заметить, что эти соображения отражают нашу чисто личную реакцию, разумеется не авторизованную Бонавеной. В тот единственный раз, когда я с ним беседовал, он отверг всякую мысль об эстетическом или научном значении труда, которому он посвятил свою жизнь. По прошествии многих лет вспомним тот день.
В 1936 году я работал в литературном приложении к «Ультима Ора» . Директор газеты, человек, наделенный живой любознательностью, не исключавшей интереса к явлениям литературы, поручил мне в одно зимнее воскресенье взять интервью у тогда еще малоизвестного писателя в его скромном убежище в Эспелете.
Дом его, сохранившийся поныне, имел всего один этаж, хотя на плоской крыше красовались два балкончика и балюстрада - трогательные предвкушения второго этажа. Дверь нам открыл сам Бонавена. Дымчатые очки, представленные на наиболее известной фотографии и появившиеся, кажется, из-за какого-то недолгого заболевания, не украшали в ту пору это брыластое лицо с размытыми чертами. Спустя многие годы мне вспоминаются парусиновый халат и домашние туфли без задников.
Природная вежливость плохо скрывала его нерасположенность к беседе - сперва я приписал это скромности, но вскоре понял, что он чувствует себя вполне уверенно и без тревоги ждет часа всеобщего признания. Поглощенный кропотливым, почти бесконечным трудом, он берег свое время и мало заботился о рекламе, которую я ему должен был обеспечить.
В его кабинете, смахивавшем на приемную провинциального дантиста с непременными пастельными маринами и фаянсовыми собачками, было мало книг, в большинстве словари по разным отраслям науки и ремесел. Разумеется, меня не удивили ни сильное увеличительное стекло, ни столярный метр, которые я заметил на зеленом сукне письменного стола. Кофе и сигара помогли оживить наш диалог.
- Конечно, я читал и перечитывал ваше произведение. Однако я полагаю, что следовало бы ввести рядового, массового читателя в курс дела, облегчить ему хотя бы относительное понимание. Для этого желательно, чтобы вы в общих чертах, синтетически обрисовали процесс рождения «Северо-северо-запада» с первой идеи о нем до полноценного творения. Заклинаю вас, ab ovo, ab ovo!
Его лицо, до той поры невыразительное, какое-то серое, просияло. И тут же полились потоком точные, впечатляющие слова.
- Сперва мои замыслы не выходили за рамки литературы, более того - реализма. Моим намерением - бесспорно, ничуть не оригинальным - было написать роман о земле, простой роман с персонажами-людьми и обычным протестом против латифундий. Я имел в виду Эспелету, мой городок. Эстетическая сторона меня нисколько не волновала. Я хотел представить честное свидетельство об одном ограниченном секторе местного населения. Первые трудности, остановившие меня, были, пожалуй, пустячными. Например, имена персонажей. Назвав их так, как они звались в действительности, я рисковал угодить под суд за клевету. Доктор Гармендия, юрист, чья контора тут за углом, уверил меня, как истый перестраховщик, что средний житель Эспелеты - сутяжник. Оставалась возможность выдумать имена, но это означало бы распахнуть двери для фантазии. Я предпочел заглавные буквы с многоточием, этот прием пришелся мне по душе. Но по мере погружения в сюжет я обнаруживал, что главная трудность вовсе не в именах персонажей, - нет, она была психологического плана. Как проникнуть в мозг соседа? Как, не отказавшись от реализма, угадать, что думают другие люди? Ответ был ясен, но вначале я не желал его видеть. Тогда я задумался над возможностью создать роман о домашних животных. Но как почувствовать процессы, происходящие в мозгу собаки, как проникнуть в ее мир, не столько визуальный, сколь обонятельный? Обескураженный, я сосредоточился на себе и подумал, что остается единственный выход - автобиография. Однако и здесь я оказался в лабиринте. Кто я? Эфемерный человек сегодняшнего дня, или вчерашнего, уже забытый, или завтрашнего, непредсказуемый? Есть ли что более неуловимое, чем душа? Если я пишу, напрягая внимание, само это напряжение меня изменяет; если же пишу машинально, я отдаюсь случаю. Не знаю, помните ли вы рассказанную, кажется, Цицероном историю о том, как женщина идет в храм спросить совета у оракула и безотчетно произносит слова, содержащие ответ, который она ищет. Со мною здесь, в Эспелете, произошло нечто похожее. Как-то я, уже не надеясь найти решение, а просто чтобы чем-то заняться, пересматривал свои записи. Я там нашел искомый ответ. Он был в словах «один ограниченный сектор». Когда я их писал, я всего лишь повторил обычную расхожую метафору; теперь же, когда перечитал их, меня как бы озарило вдохновение. «Один ограниченный сектор»… Можно ли найти более ограниченный сектор, чем угол письменного стола, за которым я работаю? Я решил сосредоточиться на этом угле, на том, что угол этот может дать для наблюдения. Вот этим столярным метром - которым вы можете любоваться a piacere - я измерил соответствующую ножку стола и убедился, что данный угол находится на расстоянии метра пятнадцати сантиметров над уровнем пола, и счел такую высоту вполне разумной. Двигаясь бесконечно вверх, я уперся бы в потолок, затем в крышу, а там уж оказался бы в астрономических пределах; двигаясь вниз, проник бы в погреб, на субтропические равнины, просек бы насквозь земной шар. К тому же избранный мною угол являл моему взору интересные предметы. Медную пепельницу, двухцветный карандаш - один конец синий, другой красный - и так далее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15