А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Считаю, что пребывание в лагере оздоровило меня, пошло на пользу. Жаль, конечно, что оно несколько… затягивается. А насчет того, чтобы писать, то я, конечно, буду писать. Не о лагерях, понятно, а по специальности: я думаю, что смогу развить теорию диалектики, двинуть ее вперед… в духе классиков марксизма.
– Вы ценный человек! – сказал с убеждением следователь. – Надо, надо помочь такому человеку. Было бы жаль, если бы такой высококультурный человек погиб в лагере. Кстати, вы здесь с кем-нибудь разговариваете… на философские темы?
– Нет, – сказал я с грустью. – Здесь нет философов. И я ни с кем не могу поговорить о философии. Вы – первый человек…
– Знаете, вы бы очень могли помочь нам, как человек интеллигентный. Здесь много скрытых врагов Советского Союза. Вы часто слышите их высказывания, и вам, конечно, легче понять, что они говорят, чем какому-нибудь темному человеку. Мы очень бы ценили, если бы вы от времени до времени сообщали нам…
Предложение такого рода делается почти каждому з/к, и совсем не значит, что вас считают за «своего» человека. Доносчика можно сделать из каждого робкого и голодного человека, если втянуть его понемногу на дорогу дружеских бесед и личного контакта. Сперва распрашивают о самочувствии, о впечатлениях, потом об отдельных людях, потом приглашают еще разок, потом встречают как старого приятеля, потом оказывают давление, переходят к угрозам. Надо уметь выкрутиться из этой сети, не раздражая своих милых и любезных собеседников.
Я начал смеяться от души.
– На Круглице все меня хорошо знают. Если бы я сам, гражданин начальник, предложил вам свои услуги в качестве информатора, вам бы надо было обеими руками от меня отмахнуться. Я не гожусь для этой работы: меня всякий видит, а я сам – человек подслеповатый. Мне не с людьми, а с книгами только можно дело иметь…
– Вы не поняли меня! – сказал начальник. – Я не имел в виду систематических рапортов. Но если вы что-нибудь услышите, то это ваш прямой долг – передать нам!
– О, конечно! Об этом и говорить нечего! Это само собой понятно! Это не только долг, это для каждого порядочного человека удовольствие. Для каждого з/к без исключения. Я только ничего специально не могу взять на себя.
Мы расстались очень мило. Разговор с начальством был наедине, и потом местные начальники с беспокойством расспрашивали меня, чем и кем он интересовался. Мне нечего было им рассказывать, и я их успокоил с чистой совестью, сказав, что разговор не касался людей из Круглицы.
Тем временем Исаак пятый начал огорчать меня. На примере этого юноши мне начинало уясняться то, что можно назвать – лагерным неврозом. Заключенным не полагается иметь нервов. Никто не плачет в лагере, и однако нет в нем ни одного человека, который не пережил бы своего потрясения. В лагере нет нормальных людей, это лишь следствие того факта, что лагерь в целом не есть нормальное учреждение. Никто из моих созаключенных не был нормальным человеком. Исаак пятый был относительно душевно здоров, когда мы подружились; он только был очень напуган. На моих глазах этот страх стал принимать истерические формы.
Страх Исаака пятого стал сосредоточиваться вокруг одного пункта: он боялся голода. Едва мы приходили с работы, он бежал в контору, проверить «рабочее сведение». Для каждой, бригады была выложена ведомость, там было указано, кому какой паек и сколько хлеба на сегодня. Иногда у нас оказывался.первый котел. Тогда он был вне себя от горя. Его лицо темнело. Он ломал руки. Он не мог перенести такого несчастья, такой неудачи. Я тоже был в этих случаях огорчен. Но его реакция была необычна, точно черным облаком была окутана его душа, и глубокое уныние, в которое он впадал, было несоизмеримо с поводом.
Лежа рядом на паре, он вздыхал так глубоко и тяжко, что я начинал сердиться. Но я уже не мог утешить его. Наоборот, он приходил в ярость, когда я хотел его вывести из этого состояния исступленной печали. Он обвинял меня, что я не хочу видеть, как это страшно, как это непоправимо, что у нас снова отняли 200 грамм хлеба. Он трепетал от этой обиды и несправедливости, и от моего преступного легкомыслия, и он отворачивался от меня.
Но почему другие не реагировали так неистово, как он? – Исаак пятый был еврейский трусливый мальчик, невротическая, нежная, пугливая натура. Он с детства боялся входить в темную комнату, а потом боялся собак, боялся жизни – потому что вырос в гитлеровском Берлине, и потому что в его возрасте страх родится беспричинно из неумения приспособиться к жизни на крутом повороте. А Круглица была не просто крутой поворот, это была яма. И нельзя было реагировать на одну ненормальность иначе, как другой ненормальностью.
То, что я видел у Исаака пятого, еще не было неврозом. Это была душевная предпосылка всех неврозов: поражение, с которым человек не может справиться – горесть, которая заливает душу, как соленая волна заливает ноздри утопающего.
Я не мог с ним долго возиться, потому что неврозы на лагпункте вообще не подлежат лечению. Их лечат не анализом, а палкой по голове, т. е. таким грубым потрясением, которое моментально вправляет душевный вывих – или окончательно губит человека.
В одно летнее утро повели нас всемером на железнодорожное полотно – разгружать мешки с крупой. Открытая вагонная платформа с грузом стояла против деревянной площадки-помоста на столбах. За помостом был склад. Мы выгружали по трапу с платформы на помост мешки с ячменем и овсом.
Площадка склада была чисто выметена, но всюду между досок и под стенками были зернышки крупы. Заключенные, перенося мешки, надрезывали их ножичками и воровали крупу. Крупа высыпалась. Везде были следы ее. Мы уже не в первый раз работали на этом месте и, первым делом, с утра осматривали площадку, не осталось ли где просыпанных зерен. Сторож Титов, старый з/к, с лысой головой Сократа, у которого в карманах полно было краденой крупы (ему, как сторожу, можно было), зорко следил за тем, чтобы мы не грабили открыто. Крупы, подобранной под ногами, было слишком мало, чтобы варить: мы ели ее сырую или поджаривали ее на железном листе на углях костра, пока она не становилась коричневой, как зерна кофе.
В это утро я нашел целую горсть ячменя под дверью склада. Но меня поражало, что никто не искал крупы, кроме меня. Даже Стецин, тот ходячий скелет и бывший фотограф, который варил траву без разбора и уверял, что может съесть все то, что ест корова, – тоже не обращал внимания на зерна. Я не мог понять, в чем дело. – «Стецин, сюда!» – Не идет! Меня поставили подымать мешки на весы. На площадке вертелся смотритель склада.
Это всеобщее равнодушие к крупе не давало мне покоя. Я чувствовал что-то в воздухе. Люди толпились на платформе, задерживались слишком долго. Там что-то было. Я, наконец, не выдержал, подкрался, заглянул сзади.
Дух у меня заняло: это была горбуша, прекрасная соленая рыба с розовым мясом, архангельская «семга» заключенных. Нам ее иногда выдавали по ломтику. За мешками с крупой были плоские длинные ящики с рыбой, и один уже был взломан. Отодрали боковую доску. В руках зэка была серебристая рыбина, одна, другая, – каждая весом в доброе кило.
По другую сторону полотна был откос и зеленый луг. Серебристые птицы слетали с платформы в траву. Мы выбросили в траву несколько рыб. Меня тем временем отправили к весам, чтобы смотритель не беспокоился.
Мы работали до полудня. Потом сошли под откос и собрали рыбу. Отнесли в сторонку и накрыли бушлатом. Звено было в возбуждении. Еще надо было поделить рыбу и пронести в барак.
И только один Стецин, травоед с голубыми глазами, уперся: он ждать не будет, и не надо ему целой рыбы, пусть дадут половину, но зато сейчас. Ему отрезали кусок, и он пропал. – «Где Стецин?» – закричал с насыпи стрелок-конвойный. – «Пошел оправиться, гражданин стрелок!»
Стецин зашел за дрова и мгновенно сожрал полнило соленой рыбы.
Смотритель хватился совершенно случайно. Початый ящик с рыбой забили, поставили на самый низ. Но что-то ему подсказало, что надо этот ящик перевесить. Нехватало больше 6 кило. Он ни слова не сказал, спрятался за вагон и стал наблюдать за нами.
Мы всем звеном лежали у костра. У нас был отдых от 12 до часу. Но мы не были спокойны. Мы шушукались. Один только Стецин лежал в стороне пузом вверх и подремывал. Кто-то из нас не выдержал, стал кружить около бушлата, поглядывать на него. Смотритель выскочил из засады, пошел прямо к бушлату и поднял: вся рыба лежала под ним. Позвал на помощь конвойного. – «Чей бушлат?»
Такого случая довольно в лагере, чтобы приклеили второй срок, т. е. еще 5 или 10 лет. Нас обыскали и нашли за пазухой одного из з/к еще одну рыбину, которую он утаил от товарищей. Он и владелец бушлата были пойманы с поличным. Остальные могли вывернуться. Нас немедленно сняли с работы и отвели на вахту. Составили «акт».
Пока мы сидели на вахте, прошла в лагерь Гордеева, начальник ЧОСа, деловитым энергичным шагом, потряхивая седыми стрижеными волосами. Ей доложили. Гордеева окинула нас холодными глазами. – «Марголин, вы тоже воровали рыбу?» – «Лично рыбы не брал и не ел… не успел…» – Гордеева прошла в дверь и на ходу сказала: «Всех в карцер».
Карцер находился в Круглице за лагерем, в отдельном домике, за отдельной оградой. Хозяином в ШИЗО был Гошка, симпатичный и красивый парень, с военной выправкой – бывший милиционер, посаженный в лагерь по пьяному делу. Он сам рассказал нам свою историю: пришлось ему когда-то арестовать приятеля. Служба не дружба: арестовал и повел, но по дороге горло у них пересохло – «нехай. в последний раз выпьем» – зашли к третьему приятелю и устроили арестованному проводы – т. е. втроем напились до потери сознания. Потом арестованный и другой приятель привели Гошку в милицию, поддерживая с двух сторон под руки. Ему дали четыре года и, как бывшему милиционеру, поручили в лагере заведывать карцером.
В карцере было у Гошки чисто, отдельно помещение для женщин, отдельно для мужчин. Это был лучший карцер, в котором я сидел за все годы, и зимой там было даже лучше, чем в рабочих бараках Круглицы. Гошка негрубо, но очень ловко, искусной рукой, обыскал нас, раздел каждого, отобрал разные мелочи, вытащил у меня спрятанный в подошве ножик (в который уже раз!) – и предложил расписаться в «журнале». Я заглянул в журнал: написано «за кражу рыбы» – и отказался расписаться.
– «Рыбы я не воровал и не ел! – сказал я. – Все звено посадили! Они бы еще всю бригаду посадили! Расписываться отказываюсь, и объявляю голодовку впредь до освобождения!»
Это была неприятность для Гошки, и он на меня осерчал. О случае голодовки он обязан был довести до сведения начальника лагпункта, но не брать для меня еды на лагерной кухне он не мог. В 6 часов он принес ведро баланды для арестованных, отомкнул двери, и через порог каждому подал его суп и хлеб. Гошка был парень свойский, и на кухне давали ему ведро с добавкой, так что супу выходило больше, чем по норме. Он поставил мне на нару чашку супу и положил хлеб. Я их не тронул.
Положение осложнилось тем, что кругом сидели з/к, которые не привыкли смотреть на чужой хлеб и суп, когда у них бурчало в животе. Вид еды раздражал их. Голодные люди стали подбираться к моему ужину, кто-то стал клянчить: «дай, если сам не ешь».
Получалась чепуха, потому что если бы я дал, то для лагерной администрации было бы все равно, кто съел мой ужин. Раз он принят и съеден, то никакой голодовки нет, а мое фактическое голодание никого не интересует. Гошка должен был унести этот ужин нетронутым, обратно. Мне пришлось взять этот хлеб и суп к себе на верхнюю нару и сидеть над ним, как сторож, чтобы не украли.
Не знаю, как долго я бы выдержал голодовку в таких условиях, но утром следующего дня Гошка звякнул ключами и сказал мне: «Твоя взяла! Одевайся, иди в лагерь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66