А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Пришел я, управляющий оглядел меня с головы до ног, закидал нелепыми вопросами и дал, наконец, бланк для подачи заявления. Я заполнил его и истратил доллар на доктора, чтобы получить свидетельство о том, что я здоров. Затем пошел к фотографу и снял свою рожу для их портретной галереи. Отдал еще доллар. Потом управляющий берет у меня заявление, медицинское свидетельство, фотокарточку и опять задает вопросы. Прежде всего — принадлежал ли я когда-нибудь к какому-нибудь рабочему союзу? Это я-то! Конечно, я не мог ему ответить правду — работа была нужна до зарезу, в лавочке больше в долг не давали, а тут мать…
«Ну, — подумал я, — наконец-то мне подвезло. Теперь я вагоновожатый. Стой себе на передней площадке да перемигивайся с хорошенькими девочками». Однако ничего подобного! Плати еще два доллара — два доллара за дрянной оловянный значок! Потом за форменную куртку, — здесь за нее надо было отдать девятнадцать с половиной долларов, а в другом месте я бы купил точно такую же за пятнадцать. Правда; они соглашались подождать до первой получки. Кроме того, оказывается, надо иметь в кармане пять собственных долларов мелочью. Я занял их у знакомого полисмена Тома Донована. А потом? Потом они заставили меня работать две недели бесплатно, пока я будто бы обучался.
— Девушки-то хоть интересные попадались? — смеясь, спросила Саксон.
Берт мрачно покачал головой.
— Я проработал там всего месяц. Мы сорганизовались в союз, и всех нас вышвырнули вон.
— Если вы в мастерских объявите забастовку, с вами поступят так же, — вмешалась Мери.
— Вот это я тебе все время и твержу, — ответил Берт. — У нас нет ни одного шанса на успех.
— Зачем же тогда затевать? — удивилась Саксон.
Он несколько мгновений смотрел на нее потухшим взором, потом ответил:
— А зачем мои дяди были убиты при Геттисберге?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Саксон с тяжелым сердцем теперь вела хозяйство. Она уже не занималась шитьем изящных вещиц: материал стоил денег, а она не решалась их тратить. Стрела, пущенная Бертом, попала в цель, она засела в ней, колола и не давала покоя. Ведь они с Билли несут ответственность за жизнь их будущего ребенка! Разве они уверены, что смогут его прокормить, одеть и подготовить к жизненной борьбе? Где ручательство? Ей смутно вспоминались тяжелые времена, пережитые в детстве, и жалобы матерей и отцов приобретали для нее новый смысл. Теперь ей становилось понятным даже постоянное нытье Сары.
По соседству, у забастовавших рабочих железнодорожных мастерских, началась нужда. Владельцы лавчонок, куда Саксон бегала по утрам за провизией, уже впадали в уныние. Все ходили мрачные. Особенно угрюмы были лица женщин-матерей. Когда они по вечерам болтали на своих крылечках или у калиток, их голоса звучали подавленно и смех раздавался все реже.
Мэгги Донэхью, бравшая обычно у молочника три пинты молока, теперь ограничивалась одной. Люди уже не ходили целыми семьями в кинематограф, и стало труднее доставать мясные обрезки. Нора Дилэйни, жившая за три дома от Саксон, перестала покупать по пятницам свежую рыбу; теперь она подавала на стол соленую треску, да и то не первого сорта. Румяные ребятишки, выбегавшие прежде на улицу между обедом и ужином с огромными ломтями хлеба, густо намазанными маслом и посыпанными сахаром, теперь выходили с маленькими ломтиками, на которых было очень мало масла, а сахара не было совсем. Даже самый обычай этот постепенно отмирал, и многие дети уже ничего не получали в неурочное время.
Везде сказывалось стремление сократить расходы, сжаться, урезать себя во всем до последней возможности. И всеобщее раздражение росло. Женщины стали гораздо чаще ссориться между собой и обращаться с детьми гораздо грубее, чем раньше. Саксон знала, что Мери и Берт бранятся целыми днями.
— Надо, чтобы она хоть когда-нибудь поняла, что у меня есть свои заботы и огорчения, — жаловался он Саксон.
Она пристально взглянула на него и почувствовала вдруг какой-то смутный, неопределенный страх за него. В его черных глазах, казалось, тлел огонь безумия. Смуглое лицо исхудало, и резче выступили скулы; губы слегка кривились, словно на них застыла горькая усмешка. В том, как он лихо сдвигал шляпу на затылок, и во всей его манере держаться чувствовался еще более бесшабашный вызов, чем обычно.
Иногда, сидя в долгие послеобеденные часы без дела у окна, Саксон рисовала в своем воображении великий переход ее предков через степи, горы и пустыни к обетованной земле у Западного моря. И она представляла себе то идиллическое время, когда они жили простой жизнью, близкой к природе, и никто понятия не имел ни о каких рабочих союзах и объединениях предпринимателей. Она вспоминала рассказы стариков о том, как они сами добывали себе все нужное для жизни: охота и домашний скот давали мясо, каждый выращивал овощи на своем огороде, каждый был сам себе кузнецом и плотником, сам шил себе обувь и одежду и даже ткал ткань для этой одежды. И глядя на брата, она понимала, о чем он тоскует и почему мечтает взять участок казенной земли и поселиться в деревне.
А хорошо, вероятно, быть фермером, думала она. И зачем людям понадобилось непременно жить в городах? Почему времена изменились? И если раньше всем хватало, то почему не хватает теперь? Зачем людям спорить и ссориться, бороться и бастовать — и все только для того, чтобы получить работу? Почему работы не хватает на всех? Еще сегодня утром у нее на глазах стачечники поколотили двух штрейкбрехеров, которые шли в мастерские, — рабочих этих она знала, кого в лицо, кого по фамилии, они жили неподалеку. Начали дети — они принялись кидать в штрейкбрехеров камнями и выкрикивали такие слова, каких детям и знать-то не следует. На шум драки прибежали полисмены с револьверами, и забастовщики попрятались в домах и узких проходах между домами. Одного штрейкбрехера унесли в амбулаторию — он был без сознания; другой под охраной железнодорожной полиции все же добрался до мастерских. Мэгги Донэхью, стоявшая на своем крылечке с ребенком на руках, проводила штрейкбрехера таким потоком брани, что Саксон сгорела от стыда. Когда побоище было в разгаре, Саксон увидела на крыльце соседнего дома Мерседес, — старуха смотрела на эту сцену с загадочной усмешкой; она жадно следила за всем происходившим на улице, и ее ноздри вздрагивали и раздувались. Однако Саксон была поражена ее полным спокойствием, — в старухе говорило только любопытство.
И к ней-то, столь мудрой в любви, Саксон пришла за разрешением мучивших ее вопросов о жизни. Но оказалось, что и на экономику и на рабочий вопрос Мерседес смотрит как-то дико и странно.
— О-ля-ля, дорогая, все это очень просто. Люди в большинстве прирожденные дураки, — это и есть рабы. Ум дан только очень немногим,
— это и есть господа. Мне кажется, сам бог создал людей такими.
— А как же бог допустил эту ужасную драку сегодня утром?
— Боюсь, что он такими вещами не интересуется, — улыбнулась Мерседес. — Едва ли он даже знал о ней.
— Я перепугалась до смерти, — сказала Саксон, — мне чуть дурно не сделалось. А вы… я ведь смотрела на вас, — вы глядели на эту драку так равнодушно, точно на какое-то представление.
— Это и было представление!
— О! Как вы можете…
— Ну, знаете, у меня на глазах людей убивали. Ничего особенного. Все люди умирают. Дураки умирают, как скот, не зная почему. Даже смешно. Колотят друг друга дубинками и кулаками, проламывают друг другу головы, грызутся, точно собаки из-за кости. Ведь работа, из-за которой они бьются, — это та же кость. Если бы они еще убивали друг друга из-за женщин, из-за идей, золота, сказочных брильянтов! Но нет — они только голодны и дерутся ради каких-то крох, лишь бы набить желудок!
— О, если бы только я могла понять, — прошептала Саксон, стиснув руки. Ее томила тоска неведения и жажда знания.
— Тут нечего и понимать. Все ясно, как день. Всегда существовали дураки и умники, рабы и господа, мужики и принцы. И всегда будут существовать.
— Но почему же?
— Почему мужик — мужик, моя дорогая? Потому, что он мужик! Почему блоха — блоха?
Саксон огорченно качала головой.
— Но я же вам ответила, милочка. Ни один философ в мире не даст вам более ясного ответа. Почему вы выбрали себе в мужья именно этого мужчину, а не другого? Потому что именно он вам понравился. А почему? Понравился, и все! Почему огонь жжет, а мороз морозит? Почему есть дураки и умные? Хозяева и рабы? Предприниматели и рабочие? Почему черное — черно? Ответьте на это — и вы ответите на все.
— Но разве правильно, что люди голодают и не имеют работы, когда они только и хотят работать, лишь бы их труд оплачивался по справедливости, — возразила Саксон.
— Это так же правильно, как то, что камень не горит, что морской песок не сахар, что терновник колется, а вода мокрая, что дым поднимается кверху, а вещи падают вниз.
Но такое объяснение действительности не убедило Саксон. Откровенно говоря, она просто не постигала смысла того, что говорила Мерседес. Это казалось ей нелепым.
— Тогда, значит, у нас нет ни свободы, ни независимости! — пылко воскликнула она. — Люди неравны, и мой ребенок не имеет права жить так, как живет дитя богатой матери!
— Конечно, нет, — отозвалась Мерседес.
— Но ведь весь мой народ именно за это и боролся, — возразила Саксон, вспоминая уроки истории и саблю отца.
— Демократия — мечта глупцов. Ах, милочка, поверьте, демократия — такая же ложь, такой же дурман, как религия, и служит лишь для того, чтобы рабочие — этот вьюченный скот — не бунтовали. Когда они стонали под бременем нужды и непосильного труда, их уговаривали терпеть и нужду и труд и кормили баснями о царстве небесном, где бедные будут счастливы и сыты, а богатые и умные — гореть в вечном огне. Ох, как умные смеялись! А когда эта ложь выдохлась и у людей возникла мечта о демократии, умные постарались, чтобы она так и осталась мечтой, только мечтой. Миром владеют сильные и умные.
— Но ведь вы же сами принадлежите к рабочему люду, — заметила Саксон.
Старуха почти гневно выпрямилась.
— Я? К рабочему люду? Да, но только потому, что я неудачно поместила деньги, что я стара и уже не могу покорять смелых молодых людей, потому что я пережила всех друзей моей молодости и у меня никого не осталось, потому что я живу здесь, в этом рабочем квартале, с Барри Хиггинсом и готовлюсь к смерти. Но я родилась, дорогая моя, среди господ и всю жизнь топтала ногами дураков. Я пила редчайшие вина, я веселилась на празднествах, которые стоили столько, что на эти деньги можно было бы прокормить наших соседей в течение всей их жизни. Мы с Диком Голденом — правда, эти деньги принадлежали ему, но они были все равно что мои, — мы спустили за неделю в Монте-Карло четыреста тысяч франков. Он был еврей и мот отчаянный. В Индии я носила такие драгоценные камни, что, продав их, можно было бы спасти жизнь десяти тысячам семейств, умиравшим у меня на глазах.
— Вы видели, как они умирают, и… ничего для них не сделали? — спросила Саксон задыхаясь.
— Я сберегла свои драгоценности… да, а в том же году их у меня украл русский офицер… такая скотина!
— И вы дали этим людям умереть?.. — снова повторила Саксон.
— Это жалкое людское отребье, они гниют и размножаются, как черви. Просто ничтожество, ничтожество, ничтожество, моя дорогая, как и ваши здешние рабочие, самая непростительная глупость которых состоит в том, что они беспрерывно плодят такое же глупое потомство и поставляют рабов для господ.
И вот Саксон, жаждавшая получить от других хоть какое-нибудь объяснение окружавшей ее действительности и слышавшая так мало вразумительного от этой страшной старухи, так и не получила ничего. Теперь она поняла, что и многое другое, о чем рассказывала Мерседес, лишь игра ее воспаленного воображения.
По мере того как проходили недели, забастовка в железнодорожных мастерских принимала все более острый и угрожающий характер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80