А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Бережно, как хрупкий хрусталь, принял корреспондент топоришко и, присмотревшись к нему внимательно, разглядел на боковине обушка полуистершиеся литеры П и А. И поскольку он был человеком с фантазией, то немедленно литеры эти были им объяснены как начальные буквы имени и отчества царя-кораблестроителя: Петр Алексеевич.
– Замечательно! – вскочил корреспондент. – За-ме-ча-тель-но! Нет, вы понимаете, товарищ Чаркин, что эти буквы обозначают?
Незавидный топоришко этот Чаркин еще в довоенные годы купил в столбищенской кооперации и, конечно, отлично знал, что буквы эти представляли собой всего-навсего клеймо районной промартели, некогда выпускавшей кое-какие необходимые в домашнем обиходе предметы. Но Чаркин, как и корреспондент, был человеком с фантазией и, опрокинув последнюю стопку перцовки, уже и сам твердо верил, что топоришко его действительно древности глубокой и что литеры П и А в самом деле обозначали имя царя Петра.
Корреспондент несколько раз сфотографировал Чаркина – за работой, у лодки, на пороге избы. Затем почтительно положил на песок топоришко и его запечатлел на пленке. А спустя два дня, чисто выбритый, сменивший зеленые пиратские штаны на ловкий клетчатый костюмчик, корреспондент уже был в редакции своей газеты и хвастал редактору литотдела, какой фитиль он приготовил для ближайшего воскресного номера.
В Столбище газета с очерком о Чаркине наделала шума. Номер ходил по избам, передавался из рук в руки. «Глянь, глянь! – удивлялись столбищенцы. – Ну, как живой, шут его возьми! А топор-то… И топор в газету попал!»
Фото и в самом деле получилось отлично. Прищурив левый глаз, с папироской в углу рта, в неизменном своем газетном колпачке, Чаркин, казалось, подмигивал читателям: «Вот, брат, какой я! Никто до се и в мыслях не держал, что есть на свете Чаркин, а он – вот он!»
Все ахали, удивлялись славе Чаркина, у всех его имя с языка не сходило. И лишь самому ему было не до шума, не до славы: опухший, страшный, с черно-желтым синяком под заплывшим глазом, лежал Чаркин у себя за сараем и тупо глядел на легкое облачко, словно застрявшее на мутноватой синеве неба. Второй день лежал он этак на куче сухих, как порох, стружек, покинутый всеми, жестоко избитый, одни, со змеей-обидой, глубоко заползшей в сердце.
Как позавчерашней ночью добрался он до двора – Чаркин не помнил. Может, довел кто? Может, кто еще, кроме обидчика, видел его в том жалком и непристойном состоянии, в каком он находился тогда? Ведь кто-то же положил ему под голову полушубок, кто-то и кружку с водой поставил возле… Но как случилось, что его, Чаркина, в первый раз за всю ого жизнь не уважили, избили, как последнего шпанюгу, его, единственного на всю округу мастера, старого человека, отца трех хороших сыновей?
Медленно, тяжело ворочались мысли. Впервые Чаркин задумался о себе, о своей непутевой жизни: что он за гусь за такой и сколько он за свои шестьдесят семь лет сделал хорошего, а сколько начепушил. Трудно человеку такой отчет отдавать самому себе, трудно, но – приходит такая минута – необходимо.
И вот оглянулся Чаркин назад и в сумерках давних годов увидел как бы двух Чаркиных: одни был мастер золотые руки, сотни замечательных лодок спустил он на тихие воды Юлдузки – до самого Дона да и на Дону его работу встретить было не в редкость. Это был, так сказать, Чаркин номер один. Он и выглядел ничего себе: некрасив, правда, но умные, зоркие глаза, добродушная улыбка, цепкие, ухватистые руки, не руки – мысли, как говаривали о них, – все это делало Чаркина безусловно привлекательным человеком; все это в свое время заставило первую столбищенскую красавицу Домашу, наперекор шибаю-отцу, выйти за Чаркина, родить ему троих сыновей-погодков… Другой же Чаркин, Чаркин номер два, ничем не походил на первого: губошлеп, охальник, ворюга, пьяная морда. По правде сказать, забил он Домашу-то. Да и сыновья раньше времени разлетелись из дому, и дом запустел: он, оказалось, одной Домашей и держался… Ах, нехорош, шкодлив был Чаркин номер два! И чем старей становился, тем хуже и чаще делались его проказы.
Но вот наконец наступил день, или, правильнее сказать, ночь, когда пришлось ему за все его озорство получить не только сполна, но еще и с излишком.
Вспомнил Чаркин, как все это произошло, и застонал даже: обида, обида…
Поселился в Столбище новый человек, механик с электростанции, по фамилии Дуля. Малый он был молодой, горячий и видимостью на черкеса смахивал. Все ему нипочем казалось. И вот вбил он себе в голову перенять у Чаркина секрет. «Брось, – говорили ему, – пустые хлопоты… Не такие пробовали». – «Да прямо! – хмуря черные сросшиеся брови, ершился Дуля. – Подумаешь, кибернетика какая!»
Секрет секретом, но была у Дули и другая мыслишка: последить за Чаркиным. Дело в том, что уже раза три неизвестно кто, нахально обрывая поводки, очищал Дулин перемет. Дуля не о рыбе тужил, ему поводков жалко было: «сатурн» ноль восемь денег стоит, да такую вещь и не достать в Столбище, а каждый раз в город не наездишься.
Купил Дуля пол-литра и зазвал к себе Чаркина. Все пошло как по-писаному: высосал Чаркин Дулино угощенье, наврал ему всяких небылиц с три короба, битый час горланил любимую свою песню «Каким ты был, таким остался», но как ни наводил его Дуля на разговор о мастерстве – ничего не сказал, прикинулся дурачком и, загребая ногами и вихляясь во все стороны, ушел.
Ночь была лунная, мутная. Свежий ветер гнал бесконечное стадо облаков, и они то и дело закрывали луну. Сперва Чаркин шел, орал песню, но вскоре затих. Дуля крался за ним, как сыщик, хоронясь в тени плетней, стараясь не оступиться, ке зашуметь. Вот и дом, но Чаркин проходит мимо, идет к лодкам, отвязывает челнок и шибко уплывает во тьму.
Нет, Дулю голыми руками не возьмешь! Он еще с вечера плоскодонку неподалеку в осоке припрятал. И Дуля садится в свое корыто да так, потихонечку, вподпирку, возле бережка и держится вслед за Чаркиным.
А луна то облачком закроется, то вдруг на весь мир засияет.
Третьего язя вместе с поводком снимал Чаркин с Дулиного перемета, когда из прибрежной черноты бесшумно выплыла неуклюжая плоскодонка. Увлекшись, Чаркин не слышал всплеска весла, не видел приближающегося Дули. Да ему, впрочем, и трудно было что-нибудь разглядеть: лупа вынырнула из-за облачка, белой жестью засветила воду на просторе, но от этого еще чернее, еще непрогляднее сделались заросшие густыми ольхами берега.
– Ну, как добыча? – хватясь за веревку перемета, с наигранным спокойствием спросил Дуля.
От неожиданности Чаркин выпустил из рук поводок. Язь, тяжело плюхнув, ушел в воду, натянул перемет. Дуля крепко держался за веревку.
– Снимай, снимай, – сказал Дуля, – чего ж испужался? Снимай! – тихо, но грозно приказал Чаркину.
Тот снова поймал в воде веревку, одного за другим снял еще двух язят, порядочного щучонка… Словно зловещая тень, словно неотвратимая гибель, перебирая руками хребтину перемета, двигался за ним Дуля. Чаркин слышал его хриплое, горячее дыхание, каждую секунду ожидая удара. Но нет, Дуля не бил. Оп молча следовал за Чаркиным, все с тем же наигранным спокойствием приговаривая, как только Чаркин снимал новую рыбу: «Э, хорош горбач!» или: «Скажи, дядя, что значит, рука у тебя легкая!»
Но вот и последний поводок, перемет кончился. За узкой полосой лопухов белела песчаная круча берега. «Потопит, черт! – мелькнуло в голове у Чаркина. Не оборачиваясь, искоса глянул он на Дулю. Тот сидел весь точно известкой облитый, освещенный ярким лунным светом, ощерялся во весь рот, крупные белые зубы сверкали нестерпимо.
«Страшон, поганец! – поежился Чаркин. – Уж бил бы, что ли, скорей, ей-богу! А что если… – Чаркин снова покосился на Дулю: – Закуривает, подлюка, спичкой об коробок трет, отсырели, видно… Ай попробовать? – соображал Чаркин. – Ведь не догонит, сроду не догонит… Ну-ка, господи благослови!»
С неожиданным для его лет проворством и ловкостью Чаркин кинулся к веслу, схватил его и оттолкнулся от Дулиной лодки. Еще секунда – и он был бы на течении, на глубине, где тяжелому Дулиному корыту никогда бы не угнаться за ним… Но оказалось, что Дуля предвидел и это: острый крюк багра впился в чаркинский челночок – Чаркин попал в плен.
Дуля молча подтянул челночок к берегу, могучей железной рукой ухватил тщедушного мастера за ворот пиджачка и молча же залепил Чаркину такую плюху, что у того луна в глазах волчком завертелась.
Первый раз в жизни Чаркина так жестоко наказали за его шалости. И это тем более тяжело показалось ему, что привык он, чтобы все ему с рук сходило, все прощалось из уважения к его мастерству. Боль от побоев сама по себе, конечно, несладка, но еще терпима. Насмешки же, подмигиванья односельчан, с виду участливые, а на самом деле ехидные соболезнования – вот что было хуже побоев, вот что донимало Чаркина. Ничто не мило ему стало.
Когда сельский парикмахер Мартирос показал ему газету со статейкой, он равнодушно поглядел на свой портрет и отмахнулся с досадой: не до того, ну вас совсем!
В такой меланхолии пребывал он с неделю, а потом плюнул на все и закубрил; замелькал то в чайной, то по дворе дома отдыха, то в сельмаге – такой же, как всегда, шумливый, задиристый. К вечеру сваливался с ног и засыпал где придется, иной раз прямо на улице под чужим плетнем, и спал тревожно, стонал, вскрикивал. А с утра начинал все сначала, и казалось, конца этому не будет.
И вот однажды, когда грязный, опухший, исцарапанный, лежал он утречком под навесом пожарного сарая, в Столбище прибыла делегация. Двое чисто одетых мужчин, из которых один был почему-то в зимней шапке, а другой – помоложе – в капитанской фуражке, предъявили в сельсовете свои командировочные удостоверения. «Гражданин такой-то и такой-то, – говорилось в бумажках, – направляются в село Столбище для перенятия у т. Чаркина опыта по производству средств легкого водного транспорта». Оказалось, наделала-таки газета шуму: ходоки приехали из рыболовецкой артели соседней области. Оба они занимались лодочным мастерством, и хотя баркасы и челноки ихнего изделия, слава богу, плавали, не тонули, но председателю захотелось иметь у себя такие же великолепные лодки, какие описаны были в газете расторопным корреспондентом.
Делегатам объяснили, как найти чаркинский дом, и они уже было направились к нему, но по дороге к ним привязался некий столбищенский житель, известный всему селу под кличкой Пушкин. Ему было двенадцать лет, вечно он гонял по улицам, по берегу, вечно совал свой остренький веснушчатый носик в чужие дела и знал поэтому решительно все, что творилось на белом свете. Он совсем не был похож на великого поэта: Пушкиным окрестили его в школе за то, что была у него удивительная привычка говорить в рифму. Вот этот-то Пушкин, увидев двух незнакомых мужчин, некоторое время шагал за ними молча, а когда они в нерешительности остановились на перекрестке, сказал:
– Вы, дядьки, к Чаркину идете, но без меня вы его не найдете.
Приезжие с удивлением поглядели на Пушкина.
– Это еще что за птица? – сказал тот, что носил капитанскую фуражку. – Катись!
– Я человек, а не птица, – обиделся Пушкин, – и никуда не желаю катиться.
– Ишь, чертенок! – засмеялся старик в шапке.
– Чертенок – твой внучонок, – отрезал Пушкин.
– Ну ладно, – примирительно сказал молодой, – если и вправду мы без тебя товарища Чаркина не найдем, то, будь добр, проводи нас к нему.
– Вперед, за мной на смертный бой! – гаркнул Пушкин и, взбрыкивая черными ногами, помчался к пожарному сараю.
Чаркин лежал под водовозной бочкой. Глаза его были открыты, он не спал, но и не бодрствовал. Мысли лениво шевелились, какая-то все чепуха лезла в голову. На яркой зелени выгона ходил пестрый теленок, за которым волочилась длинная веревка. «Чей же это телок?
1 2 3