А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я почти верю в правоту Перстова, когда он говорит, что России нужен царь, но ведь я сознаю, что моя вера в его слова строится на том, что я люблю Россию и не сомневаюсь, что ей действительно что-то нужно, так почему бы и не царь. Я сознаю, что это и есть все основания, на которых я готов принять царя или хотя бы только одобрительно покивать на уверения моего друга, хотя, разумеется, в книжках я находил лучше, чем у Перстова, выраженные, более обоснованные, научные выводы в пользу того же взгляда. Штука, однако, в том, что Перстов жив и я расположен чуть ли не плакать над его словами-рассуждениями, чего почти никогда не делаю, читая книжки. Готов я принять и аргументы противоположного содержания, залюбоваться ими и даже расчувствоваться, и ведь буду в своем праве, потому как хорошо и правильно уже само по себе наличие определенного мнения, оно настолько разумно, что можно ожидать великолепных результатов, если воплотится хотя бы одно из них, не говоря уже об исполнении всех, даже взаимно исключающих друг друга, волеизъявлений. Продолжать ли? Я думаю, этих примеров достаточно. Это примеры достаточные, полные, зрелые, они похожи на плоды, украшавшие райское древо познания.
***
Несколько дней миновало в колебаниях от безнадежности к слепому оптимизму. Я читал, но это не было настоящим чтением, включающим силы разума и души, я отвлекался и не мог сосредоточиться, потому как постоянно волновался. Из дому я выходил не дальше магазина, где однажды купил хлеб, а во второй раз вместе с хлебом пачку папирос. Деньги были на исходе. Меня никто не навещал, и я отстал от происходящего вокруг Иннокентия Владимировича, в моем представлении он все еще лежал на полу комнаты, раскидав руки, только что пивший и балагуривший человек, который внезапно превратился в бездыханное тело. Но что-то ведь должно было происходить вокруг этого события, что-то должно было оно накликать? Почему же никто не приходил ко мне с рассказом, с расспросами?
Тайна, окружавшая Наташу, исчезла с какой-то даже показательностью, растаяла в огромном и чистом просторе, заведомо отвергающем всякое заполнение. Словно я некоторое время жил с закрытыми глазами, а открыв, увидел не людей, чьи голоса говорили с моим забытьем, а необъятную чистоту, куда непременно попаду, если буду упорен и, с другой стороны, не буду забивать голову пустяками. Тайна распалась и простор, так сказать, освободился именно потому, что с шахматной доски исчезла такая ключевая фигура, как Иннокентий Владимирович. Расстроилась ли из-за этого вся партия? Чтобы понять это, нужно понять чувства Наташи, а я не знал, какое впечатление произвело на нее самоубийство отца, догадки же мои на этот счет не относятся к числу серьезных свидетельств. Попутно замечу, что мне даже сейчас, когда о Иннокентии Владимировиче приходилось разве что скорбеть, было обидно признавать его ключевой фигурой и тем более обидно думать, что исчезни я, меня и тогда никто бы не посчитал ключевой фигурой. Ею я был только для себя, в собственном воображении. Обидно! Умри я, а не Иннокентий Владимирович, Наташа ахнула бы в изумлении, а Иннокентий Владимирович улыбнулся бы какой-нибудь особенной улыбочкой и осознал, что, в сущности, любил меня, привык ко мне и без меня ему будет скучно, был бы еще от них и крик: ах, какой молоденький, какая безвременная кончина! - и были бы знаки внимания, знаки скорби, венок, но разве пошло бы дальше этого? Я бы не доставал их сердца из могилы, а вот Иннокентий Владимирович мое, кажется, достает. Впрочем, спрошу себя: что было бы со мной, умри Наташа? Это, сдается мне, и вовсе немыслимо, невероятно. Они были ключевыми фигурами, а я возле них, между ними и, случалось, перед ними (как их домашний шут) играл какую-то не очень понятную мне самому роль.
Так расстроилась ли партия? Да; но мое положение мало прояснилось. Стены темницы, где ухищрениями колдовства до сих пор держали меня в ослеплении и сладком забытьи, рухнули, и пусть я проснулся, пусть я прозрел - в руинах, ей-Богу, клубилась та же дурманящая отрава. Руины, эти жалкие стены, украшенные уже, как в наваждении, фресками с изображением Иннокентия Владимировича в разных ипостасях его жизни и смерти, продолжали удерживать меня, как если бы ничего не изменилось, и все отличие от состояло в том, что прежде я видел людей, моих тюремщиков, теперь были только камни и затвердевшие карикатуры.
Там, в миру, с которым я, как ни верти, основательно связан, хоронили, недоумевая и горюя, Иннокентия Владимировича. Каково же мне было сидеть дома, не являться на место событй, зная, что мое поведение в конце концов неприлично и кое-кто не забудет мне этого, а то даже и рад будет спросить, почему я все-таки так поступаю? Вряд ли я отвечу толком. Я словно нарочито подгадывал не ходить, словно усмехался и старался вызвать на себя негодование, навлечь подозрения; но это не так. Я как раз сознавал, что необходимо пойти, и не для того, чтобы выразить перед всеми совершенную невинность моей физиономии, а просто потому, что человечно было бы именно пойти. Но стоило мне подумать, вот сейчас я пойду, вот только встану, умоюсь и оденусь, как сразу наступала уверенность, что сейчас неудобно, явлюсь, а на меня станут смотреть какие-нибудь люди, еще, чего доброго, чужие люди, и мне будет до крайности неловко. Стоило подумать, что нужно непременно идти, а тянуть дальше негоже, да и все равно придется когда-нибудь идти, как тотчас я начинал чувствовать всю как бы беспредельную несчастность своего существования, муки голода, истощения, сонливости, душевной апатии. И я не шел, понемногу тем самым завлекаясь в немыслимый, неведомо что предвещающий тупик.
И тогда в закоулке моего угасания возникла, разгоняя мрачное освещение, внушительная фигура Перстова, снова он, как уже не раз бывало, прибыл посланцем "того" мира. Я невольно посмотрел на его руки: возможно, они держали нечто, что делало его спасающим, долгожданным богом из машины, этим законным действующим лицом всякой порядочной драмы. И я не ошибся, но об этом чуть позже. Перстов приехал ближе к вечеру, ко времени обеда, которого у меня не было и уже не могло быть в этот день, поскольку все мои финансы вышли. Он был совершенно трезв, расчесан, приглажен, опрятен, подтянут и печален. Как бы предвидя, что я встречу его сидя на бобах, он привез с собой провизию, в этом-то он и выступил богом из машины, спасителем; мимоходом, но столь не терпящим возражений жестом, что я и не стал сопротивляться, сунул мне в карман пачку денег. И пока мы деловито, четко и быстро приготовляли обед, он говорил о том, что Иннокентий Владимирович приказал всем нам долго жить. Мелькнуло что-то даже о "недоумевающей скорби делового мира, потерявшего очень способного члена". Иннокентий Владимирович добровольно ушел в мир иной, о чем свидетельствует оставленная им записка, а ты, с упреками перекинулся на меня Перстов, не мог не знать о его смерти, но не счел нужным отдать последнюю дань уважения отцу своей невесты. Я, с наслаждением гребя руками в обвале пищевых заготовок, молча слушал, никак внешне не отреагировав на сообщение о кончине нашего "старшего друга", но на упрек хладнокровно возразил:
- Я все эти дни не выходил из дома, откуда же я мог знать?
- Не надо, - отмахнулся Перстов, - я уверен, что тебе все было отлично известно.
- Даже и отлично? Как это ты можешь быть уверен? - холодно осведомился я.
- Уверен... В тот день, после того, как мы расстались, ты ходил к нему, не правда ли?
- Кто тебя послал?
Он искренне удивился моему вопросу и ответил:
- В каком смысле?
- Кто тебя подослал ко мне?
- Ну что за ерунда! Никто меня не подсылал.
- Кому ты служишь?
- Живешь ты, брат, противоестественно, вот у тебя и заходит ум за разум. Кому я могу служить! Не надо комиковать... Я в самом деле высокого мнения об Иннокентии Владимировиче и жалею, что он сделал такой выбор. Человек мог бы принести еще немало пользы... Мне было чужды многие его воззрения, это тебе тоже известно, но в его деловых качествах я никогда не сомневался. А России сейчас деловые люди нужны, как воздух.
- Если ты полагаешь, - перебил я, - что я тогда ходил к нему и теперь знаю о случившемся даже и отлично, то ты не можешь не думать и того, что я был там, когда это случилось.
- Да так оно и было, - ответил Перстов просто и как будто не задумываясь.
- Так. Вот оно что... - проговорил я, прищурившись, и многозначительно покачал головой.
Мы сели обедать, и я жадно набросился на еду. Перстов рассказал, что Наташа, "как и подобает нам, людям с некоторыми остатками старомодных понятий", устроила пышные, благородные похороны, было много народу, среди прочих даже и "персоны, которым уделяли особое внимание и которые вели себя с малоподвижной чопорной выразительностью, хотя в конечном счете перед гробом все, как один, оказывались чудаками, снимая очки и что-то вытирая на гримасничающих личиках". А меня ждали? - спросил я в тон увлеченному рассказу друга. Да, ждали. Перстов кивнул с глубоким значением, могущим относиться, видимо, лишь к тому, что меня ждали все, включая и персон особого покроя, а не только милая, бедная, исстрадавшаяся Наташа и те, кто знал, что я не вполне чужой в этой семье. О причинах, толкнувших Иннокентия Владимировича на роковой шаг, избегали говорить, хотя там все же нашелся человек, подпустивший нечто о "фирме одного моего друга, очутившейся на грани банкротства". Человек намекал даже не столько на покойного, сколько на то, что банкротство в наших условиях, не располагающих законом о банкротстве, нужно понимать не как следствие честной, но неудачной финансовой игры, а как итоговое столкновение жульничающего игрока с государством, чаще всего плачевное для игрока, даже если в лице государства мы имеем первого и самого разнузданного афериста. И лишь вслед за этим человек намекнул на Иннокентия Владимировича, но, однако, в том смысле, что не жульничать-де и нельзя было, раз уж взялся за дело в таком государстве, а коль решился жульничать, нужно быть готовым и к самому худшему. Никто, между тем, не ответил и не развил эту философию отечественного дельца, явно желавшую уподобиться крику души.
Нет, хоронили очень пристойно. Перстов перешел к рассуждению, что покойный, хочется верить, хорошо позаботился о будущем дочери, своей единственной наследницы. Если я женюсь на ней, кое-что перепадет на мою долю. Я протестующе поднял руку - я протестовал против нарождающегося в этом увлекательном и довольно полном повествовании цинизма. Но Перстову цинизм не присущ, и он с простодушной улыбкой заявил, что не имел в виду ничего дурного. Хоронили в непогоду, валил проклятый мокрый снег, уже кажущийся нескончаемым, вечным. Кладбище, отверстая могила. Могильщики воплощенная черствость, они автоматически закапывают людей в землю, а на живых смотрят дико, сердясь, когда те мешают. Но Наташа, щедро приплатив им, сумела как бы застопорить процесс, растянуть минуту молчания, и даже могильщики, потеряв нить своего напряженного дела, вытянулись и застыли словно бы в почтении, перестав дичиться, держаться особняком и влившись в наши ряды. В наши? Ты был с нами, коротко возразил Перстов. Я понимающе кивнул, полагая, что так разумно, а удивляться и отнекиваться не разумно. Наташа не плакала, не голосила, а стояла перед открытым гробом и, как каменная, смотрела на лицо покойного.
Я подумал, что не годится ловить на вилку и кушать селедку, когда я, возможно, тоже смотрю на лицо покойного. Но и плакать мне не хотелось. Я просто слушал с открытым ртом, в темноте которого пряталась непережеванная пища, запасавшая для меня жизненную энергию. Наташа стояла с непокрытой головой под низким серым небом, высокая и стройная. Ну, я знаю, какая она, подумал я и смело пошел на селедку. Она была чудо как хороша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40