А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Записка, написанная моей рукой? Странные и диковатые люди в Ольшанке (а я умудрился проверить: никто из них уже два месяца не был в нашем с Марьяном городе). Наконец, вся эта история со старой легендой и ее странная связь с современностью, и странный поворот старой сказки. Да и вообще, куда мог подеться такой человек, как Валюжинич? Хотя… Мог же Кучум после последнего разгрома погнать коня, и следы его, как говорит великий историк, «утерялись во тьме истории». И история эта — моя история, а не та — крайне паскудная, очень во многом страшная.
Мне очень не хотелось идти к Хилинскому, но надо было. Может, узнал что-нибудь от Щуки? И мне ли, подозреваемому, было избегать закона? Но я тянул и тянул. Вышел к «Святому Герарду», купил сигарет; на этот раз «Шипка» была, а «БТ» только один блок. И за это спасибо доброму человеку, что приберег.
— И надолго, товарищ Космич?
— Да нет, дня на два, а там снова…
— Всё ищете? — спрашивает он.
— Ищу.
— Бывает, что и находите?
— Бывает, что и нахожу. Чаще всего нахожу… Тут лбом и задом надо стену прошибать. — Я оттягиваю визит к Адаму как могу. — Дурное дело нехитрое.
— Угм. Тогда в этом городе три четверти таких, «нехитрых».
Я все же иду на Голгофу. И когда Адам открывает мне дверь, меня словно ударяют в лоб чекухой или балдой. Той, что по обуху топора бьют, когда он завязнет в пне.
…Сидят за столом и попивают чаек полковник Щука и Ростик Грибок. Меня от этой идиллии передернуло. И одновременно снова возник страх. Правильнее, он жил все время. Страх. Страх перед той запиской. Перед собственным почерком. Откровенно говоря, ни до того, ни после я, в самых трудных обстоятельствах, не боялся. Но одно дело убить на войне, в уличной драке с уличным дерьмом, в состоянии аффекта. И совсем иное, когда между тобой и другом встают деньги, когда человек за эти вонючие бумажки, за наследство убивает единственного друга. Так подло выманив его из дома.
Лишь тогда, когда люди — все — поймут это, только тогда придет справедливость. До этого ее напрасно ждать.
— Что это у вас гулко и шумно, как в бане?
— Гулко, — неожиданно сказал Грибок, — как в бане или в 9-й клинике в зале для посетителей.
— А ты что, и там бывал? — спросил я.
— Побывал. Но там лежать — это прости меня господи…
И в самом деле, зачем ему туда, такому Грибищу? Глупое предположение.
— Я всюду побывал, — сказал Ростик.
— Ну, на северном полюсе не был, — сказал я.
— Хватит вам, — вдруг отрезал Щука. — Вы разве не видите, что он еле жив от волнений? Уж эта наша, местных дурней, глупая привычка острить едва ли не под топором.
— Правда, — признался я. — Временами страшно болит голова. Какие-то странные явления во сне.
— Переутомился ты, парень. Отдохни, поспи, поплавай, влюбись, — сказал Щука. — Бросил бы ты это дело. Выеденного яйца оно не стоит. Подумай, что тут к чему? Где плес, а где лес? Где постель, а где костел? А чтобы успокоился — скажу: почерк не твой, Антось. Экспертиза графологическая установила. Почти не отличишь, но не твой. Бумага — твоя.
У меня закружилась голова. В последнее время она так трещала, что я боялся, а вдруг это я в забытьи чего-то натворил. Поэтому на последние слова я не отреагировал.
— Кто к тебе ходил? — спросил Щука. — Кто знает почерк?
— Ну-у, отец, тетка… Вы… Ну, соседи… Марьян… Изредка коллеги по работе.
— Отпадают.
— Ну, на женщин не подумаешь, — вдруг сказал Хилинский, — да и была она одна. И теперь ее нет.
Я был благодарен ему, что он не дал мне назвать имя Зои. Последнее это дело мужику катить бочку на женщину, которая была с ним.
— Хорошо, — сказал Щука. — Твоя старая байка наверняка не связана со всеми этими событиями. Кстати, возьми книгу и — вот тут на кальку сделано несколько копий… Оригинал оставим у себя. А что у тебя нового?
Я кратко рассказал.
— Вот это уже любопытно, — сказал Щука. — И, главное, мы сами не знаем о расстрелянных, кто за что и как. Если что-то интересное узнаешь — говори вот с ним, — кивнул на Адама. — А сам своим делом занимайся.
Ага, так я и могу заняться только своим делом.
— А про того Высоцкого, что в тридцать девятом повесили, — продолжал Щука, — так я помню этот процесс. Один из наиболее шумных. Действительно, говорили — подкладка политическая. А больше ничего не знаем. Архив сгорел.
Я снова налил себе воды и выпил.
— Что это ты пьешь, как с похмелья? — спросил Хилинский.
— Что-то в последнее время жажда мучает. В голове какой-то туман странный… Ну, а насчет тех, расстрелянных? А насчет тех, что убили в Кладно?
— Говорю тебе, — сказал Щука, — архивы сгорели. Архив суда — сгорел. О Варшаве и говорить нечего. И кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— Считай, — вмешался Ростик, — 26 июня Витебск, 27 — Орша, 28 — Могилев, 3 июля — Минск, накануне — Вилейка. Видишь, как окружили, обложили. Твоих кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— А что ты такое сотворил, что в Ольшанке был скандал? — Хилинский вертел в руках одну из лент.
— Замок фотографировал, — мрачно сказал я. — Выдам потом пленку японцам.
— Прижмут тебе когда-нибудь твой длинный язык, — проворчал Грибок.
— Не прижмут, — сказал полковник. — Потому с ним и делимся. Потому и разговор с ним идет здесь, а не там… Несмотря на некоторых.
— Лента эта не палимпсест, — вдруг сказал Хилинский. — Выскабливали пергамент по какой-то иной причине.
— Что-то маскировали? — спросил Грибок.
— Кто знает? И думаю, что, может, клей, которым прикреплялась лента к предмету, — хмуро сказал Хилинский. — Только что это за предмет? Где его найти? — И добавил, глядя на то, как я снова пью воду: — Все же думай и ты, Антось. Вместо ребуса.
— Я тот ребус уже и без предмета разгадал. Полагаю, правильно.
— Склоняюсь к твоему мнению, Антось, что здесь что-то есть, — сказал Адам. — Вряд ли человек зашифровал бы что-то неважное. Но… не лезь ты слишком в дела Андрея и… Ростика. Твое дело история. И ты им подай иногда только то, что посчитаешь нужным… И они тебе нужное скажут… Что тебя касается. Помогут. Но и ты посильно поможешь.
И он с нажимом добавил:
— Если посчитают нужным заняться делом.
— Смерть моего Марьяна не считать — нужным?..
— Потому что говорить о своих делах с другими, — перебил меня Адам, — они не любят. А иногда просто не имеют права. И ты их не вини. Не лезь к ним, а они к тебе не полезут. Если что-то серьезное случится — разберутся сами.
Я был в холодной ярости. Не считать серьезным — такое?
— Не лезь ты в бутылку, — сказал Щука. — Если это было убийство — рано или поздно его раскопают.
— Кто это раскопает?
— Мы.
— Что ж, помогай бог, — сухо сказал я.
Хилинский вышел проводить меня. Стоя на этой занюханной площадке, беседовали.
— Слушай, что означает твое?

— Три, — сказал я.
— Гм. Ну хорошо. И вот это, расспроси, кто такой Бовбель, банды которого в войну и после войны гуляли возле Ольшан.
— Что, это важно?
— Щука считает.
— Тогда можно.
— Чепуха какая-то получается с этой полоской, — сказал он. — Кроме вот этого «слуцких ворот» и слова «жажда».
— Почему?
— Не знаю… Ну, а как там рыбка у вас ловится?
— Не знаю, — в тон ему ответил я.
— Спроси, если ловится, может, и я к тебе подъеду. А что еще делать пенсионеру?
— Знаешь, пенсионер, — сказал я, — катись ты к такой-то матери…
— Качусь, — улыбнулся он и закрыл дверь.
ГЛАВА XIV. О безумцах и мелочах, которые не стоят и выеденного яйца
И снова трясет машину по дороге Езно — Ольшаны.
Если это можно, конечно, назвать дорогой.
Но археологи не жалуются. И Шаблыка со Змогителем. И Высоцкий с Гончаренком. Одному лишь мне кажется, что на такой дороге только масло сбивать. И я даже не знаю, повезло мне или нет, когда из окна вагона увидел всю компанию на перроне (что-то выгружали) и в последнюю минуту, почти на ходу, спрыгнул.
Может, мне было бы легче переносить эту тряску, если бы не такая страшная жажда и такой тяжелый сон, которые мучают меня в последнее время.
Что-то со мной происходит неладное.
— Когда это, ребята, мы перестанем трястись по этим дорогам? Дороги и дороги, — не выдерживаю я.
— Ляжешь под сосенку — тогда и не будешь трястись, — мрачно «шутит» Змогитель.
— Иногда кажется, может, оно и лучше так-то, — вздыхает Гончаренок.
— Типично белорусский взгляд на вещи, — иронизирует Шаблыка. — «Что за жизнь?.. Утром вставай, вечером ложись, вставай — ложись, вставай — ложись. Вот если бы лег да не встал».
Все смеются, хотя и не очень весело. Такой ласковый и почему-то грустный майский вечер, что хочется верить одновременно в вечность и тленность бытия.
— И в самом деле так, — говорит настроенный на лирический лад Гончаренок. — Оттрубил каких-то лет шестьдесят — и хватит. И кому тогда дело, сколько твои кости пролежали в земле? Ведь правда, пани Сташка?
Ветер играет прядкой ее каштановых волос.
— Вздор несете, мужчины, — вдруг бросает она. — До всех костей живым людям есть дело. В противном случае, громко говоря, не были бы мы людьми. Есть такой у нас кустарный способ определять, ископаемая это кость, очень давняя, первобытная, или сравнительно новая. Дотронься языком. Если липнет — значит, ископаемая. Я впервые аспиранткой это услышала, на заседании сектора археологии. Ну и решила попробовать. Хохот стоял на весь зал.
— Это что же, и человеческие лижете? — спросил Высоцкий. — Безумие какое-то. Гадко же.
— А почему? — отозвался Генка. — Если кости миллион лет, она тогда чище, чем наши руки. А я же вот своим девчатам руки лижу, если чего-то делать не хочется.
— Это когда было? — возмутилась Валя Волот. — Да я тебе и руки не дала бы, даже если бы собрался лизать.
— Толстуха, — с угрозой сказал Генка. — Ой, надеру уши.
— Это мы тебе артелью надерем, — вступилась Тереза.
— И в самом деле, — поддержала ее Стася.
— А по-моему, так все равно, — сказал Гончаренок. — Что нам до старых костей? О своих надо думать. Тем более что еще неизвестно, кому было легче кости по земле носить, нам или им. Войны тут всякие, беды, болезни разные развелись. Вон хотя бы поглядите на очереди у дантистов. А я однажды в музее макеты старых погребений смотрел — так там такие у всех этих древних зубы белые.
— Нам легче кости носить, — сказала Стася. — Следите за зубами, давайте им работу, — и не нужен будет вам дантист.
— А они следили? — с подковыркой спросил Гончаренок.
— А ты спросил у них, сколько они жили? — Резко повернулся к нему Шаблыка. — Ну-ка, Сташка…
— Мало кто доживал до сорока, — сказала она.
— Потому и зубы белые, как у собаки, — повысил голос Шаблыка. — Ты тоже по сравнению с собакой сколько живешь? Вот и съел зубы. Вот тебе и ответ, кому по земле легче кости носить. А если человек теперь не доживает до сорока, погибает на войне, погибает в печи, погибает во рву, — это не вина жизни, это вина других…
«Чего сцепились? — подумал я. — Словно ненормальные все».
И тут, по аналогии, а также чтобы перевести разговор в иное русло, я сказал:
— Вот Лопотуха. Разве он виноват в том, что такой? Люди сделали. Правильнее, нелюди. И что умрет, может, рано — тоже они.
— Не скажи, — отозвался Гончаренок, — может, ему так просто удобнее. Чтобы не вязались… Исчезает иногда на несколько дней.
— Послушай, — обратился к нему Высоцкий, — помнишь Рохлю-ненормального? Кем он потом, при немцах, объявился? В одной машине с шефом кладненского СД ездил. Вот как, мои вы голубчики.
— Брось, — вдруг не выдержал я, чувствуя, что перемена темы ничего не дала, что не отделаться нам от темы войны и человеческих страданий. — И не мелите глупостей про обиженного человека. Сами говорили, что видел что-то и… Да, наконец, сами помните, как шли мы с вами мимо мельницы, а он мешки таскал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57