А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

"После такой глупости о чем толковать?" Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдет, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки - о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло - пускать мыльные пузыри.
Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную, медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том, как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно играли лицевыми мускулами; звякали вилки. В то время как надрывное оживление скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него непохоже:
- Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты повзрослеешь, получишь образование, начнешь самостоятельно зарабатывать... А ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби, пожалуйста! Но без троек! Любовь... э-ээ... в принципе, вдохновляет - так закидай учителей пятерками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: - Мысли о твоей ущербности утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты или у тебя ноги... я не знаю... как дубы... Будет важно, каков ты в твоем избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина.
"Красивое ты явление, Пенцов", - она тогда сказала...
Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.
- А если она сейчас смотрит на меня так... как ты хотел сказать? адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.
- Сейчас?.. Когда ты еще... никто? Родион, не лей на пол - пузыри пускают на улице...
Мое истомно замиравшее сердце пошло между тем стучать полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезет туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота...
Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку.
- Там есть лезгинский театр.
- Во-оо! - воскликнул я взорванно, в неистовой окрыленности таким доводом в пользу моего плана: - Мы будем с ней ходить в лезгинский театр!
Я умоляюще смотрел на Валтасара:
- Ладно? Ла-а-адно?..
- Но это из области химерического! Так не делается!
Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.
- А-а-а... что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам все, все-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил - не делается? - у меня прыгали губы.
По его лицу как бы пробежала тень судороги - оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.
- Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили - сколько вы все говорили! чтобы у меня была настоящая любовь... а когда... когда... - я немо зашелся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.
Валтасар, склонивший голову, развел пальцы, высматривая меж них, и мне показалось - глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дернул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шепотом:
- Ты мужик или кто?!
Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:
- Отвези его, куда он просит!
Я был само ощущение ошейника с пристегнутым поводком, который тянут изо всех сил.
- Забрали оттуда - и мне только хуже... там... там мне не было бы, как сейчас! - потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресекший голос.
Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперед руками - он толкнул Евсея:
- Спятил?
Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:
- Ты - точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. - лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. - Я! Я! Я! - как бы передразнил он меня, кривляясь. - Тебе обещали! тебя отвези... - продолжил он, убыстренно двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. - А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнешь зарабатывать - загоришься на другие цветочки! А ее будешь гнать...
Он жестикулировал все жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнес:
- Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство...
Ужас запустил клыки в мое сердце.
- Не-е-ет!!! - я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.
Все вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии - поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:
- Успокойся! успокойся! успокойся!..
13.
Ночами я больше не спал - я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной.
Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен...
Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.
Она ко мне лицом. Спиной...
Она на дороге...
Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо - оно вбирало мою одинокую неумиротворенность и начинало пылать от угрюмо-черного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажженные спички - и все мое существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.
Гущина грез в их острой причудливости влекла меня по пестрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в середке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.
Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к ее ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом.
Я без конца защищал ее от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков! Ночь неслась в приключениях - в конце я неизменно нес ее на руках, и она обнимала меня, я осязал ее щеки, губы - целуя подоконник, графин с водой, штору... Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост - великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринужденного в дарении и в нечаянном грабеже. Девственно белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали снежными изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко мне, как в свое время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступленно опьянялся звуком сосредоточенного дыхания - тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово "ходчей!"
Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога это появилось в последнее время - подергивала остатки мышц в моей искалеченной ноге.
Чем ближе был ее урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно...
В перемену перед ее уроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где:
Она на золотой ряби песка - одушевленного ею, переставшего быть мертвой материей планет.
Она в протоке, искристо трепещущей от ее задора.
Она - ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.
Во мне, в безотчетной непрерывности внутренних безудержно-восхищенных улыбок, повторялись каждое ее слово, жест, поза, взгляд... уставившись на дверь, в которую она сейчас войдет, я осязал, когда ее пальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но все равно увидел сквозь веки, как она входит. Я считал: "Один, два, три..." Если за эти три секунды ее глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если она еще раз войдет вот так - в первые три секунды на меня не взглянув - я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.
На ее уроке я ужасаюсь, что могу натворить все что угодно - погладить ее руку, берущую мой чертеж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: "Арно, у тебя это почти полужирная линия - надо волосную..." - я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в ее тоне.
Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое у нее выражение, и рисуется она нагая: "Ходчей-ходчей!" Я хочу, чтобы ее урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его - руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то еканьем.
Чертежи у меня выходят скверные - я вижу ее смиренное сожаление и стараюсь, стараюсь... Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на ее уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.
14.
В одно утро я почувствовал - все: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк - был октябрь.
Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится, увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу чертить из-за любви к ней... Пусть знает! Мне захотелось этого во всей безысходности, во всем восторге жажды - угождать ей с верностью, не имеющей ничего себе равного!
Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными словами!..
На мою страстность, однако, мало-помалу лег пожарный отблеск: вообразилось - с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно проступила бы скупая определенность, отдающая застенчивой вульгарностью: "Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что..." Я поморщился.
Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок - чертеж, из которого она бы все поняла...
Прикнопив к чертежной доске лист, я увидал на нем величавый замок, чьи решительные очертания дышали повелевающей внутри оригинальной, невероятной жизнью: ее желтым светом, похожим на одуванчики. Не успев ничего подумать, я моментально наполнил золотыми кубками с алым вином, разноцветным бархатом, слоновой костью, лилиями - замок, в котором должна жить она, только она!.. Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску, окаймленную колоннами... Как стремительно, непринужденно перенесся на лист мой замок! Ее замок.
* * *
Я придумывал, как показать ей чертеж вроде б нечаянно. Решил - когда она приблизится к моей парте, уроню лист. "Что это?" - она спросит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13