А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Потом я обзавелся молодым учеником школы живописи, который мог быстро снабжать меня довольно грубыми подделками, подписывая их каждый раз новой фамилией, — я часто сидел рядом с ним, пока он работал, и упражнялся в подделке подписей на листе бумаги. Несмотря на Поллока и Мура, доказывающих, что даже за английские фамилии иногда платят, большинство этих подписей было иностранными. Я запомнил одну из них — Мжлоз, потому что его работы упорно не продавались, и в конце концов нам пришлось замазать его подпись и заменить ее фамилией Вейль. Потом я понял, что покупатель желает по крайней мере уметь произнести фамилию художника, которого он купил. «На днях я приобрел новую работу Вейля». А фамилия Мжлоз к тому же слишком смахивала на «навоз».
Я переезжал из одного провинциального города в другой, таща за собой прицеп, и останавливался в богатых пригородах промышленных центров. Скоро я понял, что на ученых и женщинах мне денег не заработать: ученые слишком много знают, а домохозяйки, как правило, не любят рисковать без твердой уверенности в выигрыше. Мне нужны были игроки, ибо целью моей выставки было внушить: «Здесь на одной стене вы видите картины, за которые в последние десять лет были заплачены невероятные деньги. Могли бы вы угадать, что „Велосипедисты“ Леже или „Начальник станции“ Руссо стоят целое состояние? А тут — на другой стене — вы имеете возможность угадать их наследников в живописи и тоже заработать состояние. Если вы промахнетесь, вам будет по крайней мере чем похвастать перед соседями, вы приобретете репутацию человека просвещенного и покровителя изящных искусств, и это обойдется вам всего в...» Цены колебались от двадцати до пятидесяти фунтов, в зависимости от места действия и покупателя; как-то раз я даже продал двухголовую женщину — почти Пикассо — за целую сотню.
Мой молодой помощник скоро набил руку и выдавал по полдюжине разнообразных картин за одно утро, а я платил ему по два фунта десять шиллингов за штуку. Я никого не грабил; получая по пятнадцати фунтов за полдня работы, художник был доволен, я же помогал молодому дарованию и был уверен, что многие званые обеды в провинции проходят гораздо живее благодаря одной из моих пощечин общественному вкусу на стенке. Как-то раз я продал поддельного Поллока человеку, у которого в саду вокруг солнечных часов и вдоль аляповатой дорожки были врыты диснеевские гномы. Разве я его обездолил? Он мог себе позволить такую роскошь. У него был совершенно неуязвимый вид, хотя кто знает, какие изъяны в его личной или деловой жизни должны были возмещать диснеевские гномы.
Вскоре после выгодной сделки с владельцем гномов я услышал зов моей матери, если, конечно, это можно так назвать. Он настиг меня в виде цветной открытки, изображавшей развалины крепости императора Кристофа в Кап-Аитьене. На обороте она написала свою фамилию — она была мне незнакома, — адрес и две фразы: «И сама чувствую себя развалиной. Рада буду тебя видеть, если заглянешь в наши края». В скобках, после слова «Maman» [мать (фр.)], — не зная ее почерка, я довольно метко расшифровал его, как «Manon» [героиня романа аббата Прево «Манон Леско»], — она добавила: «Графиня де Ласко-Вилье». Эта открытка добиралась до меня несколько месяцев.
В последний раз я видел мать в 1934 году в Париже и ничего не слышал о ней во время войны. Думаю, что я не принял бы ее приглашения, если бы не два обстоятельства: первый раз в жизни мать обратилась ко мне с чем-то вроде просьбы о помощи и мне давно было пора кончать аферу со странствующей галереей, потому что воскресная газета «Народ» пыталась выяснить, откуда я беру картины. В банке у меня было больше тысячи фунтов. Продав еще за пятьсот фунтов фургон, остаток картин и репродукций человеку, который никогда не читал «Народа», я вылетел в Кингстон, где безуспешно пытался найти какое-нибудь подходящее дело; тогда я сел на другой самолет и прилетел в Порт-о-Пренс.
Несколько лет назад Порт-о-Пренс был совсем другим. Продажности в нем, я думаю, было не меньше, а грязи еще больше; нищих было столько же, но нищие хотя бы могли на что-то надеяться: в страну приезжали туристы. Теперь, когда человек вам говорит: «Я подыхаю с голоду», вы ему верьте.
Интересно, думал я, что делает моя мать в гостинице «Трианон» — живет ли она там на деньги графа, если этот граф вообще существовал, или служит экономкой. В последний раз, когда я ее видел — в 1934 году, — она служила vendeuse [продавщица (фр.)] у одного из не очень знаменитых couturiers [здесь: хозяин дома моделей (фр.)]. До войны считалось шикарным держать на службе англичанок, поэтому она именовала себя Мэгги Браун (а может, ее фамилия по мужу и в самом деле была Браун).
Из предосторожности я отвез свои чемоданы в роскошный американизированный отель «Эль Ранчо». Мне хотелось пожить пошикарнее, пока у меня есть деньги, а в аэропорту никто ничего не знал о «Трианоне». Когда я подъезжал к нему по дороге, обсаженной пальмами, он мне показался довольно запущенным; бугенвилею надо было подстричь, а дорожка заросла травой так, что гравия не было видно. На веранде пили несколько человек, среди них Пьер Малыш, — правда, я довольно скоро узнал, что он платит за выпивку только своим пером. На ступеньках меня встретил молодой, хорошо одетый негр и спросил, нужна ли мне комната. Я сказал, что приехал навестить Madame la Comtesse — ее двойную фамилию мне трудно было запомнить, а открытку я забыл в «Эль Ранчо».
— Мадам, к сожалению, больна. Она вас ожидает?
Из бассейна появилась молодая американская пара. Оба были в купальных халатах. Мужчина обнимал женщину за плечи.
— Эй, Марсель, — сказал он, — парочку ваших особых.
— Жозеф! — крикнул негр. — Два ромовых пунша для мистера Нельсона.
И он снова вопросительно обернулся ко мне.
— Скажите ей, — сказал я, — что к ней мистер Браун.
— Мистер Браун?
— Да.
— Я посмотрю, проснулась ли она. — Он помялся: — Вы приехали из Англии?
— Да.
Из бара вышел Жозеф — он нес ромовые пунши. Тогда он еще не хромал.
— Мистер Браун из Англии? — переспросил Марсель.
— Да, мистер Браун из Англии.
Он нехотя пошел наверх. Сидевшие на веранде разглядывали меня с любопытством, за исключением молодых американцев — те самозабвенно передавали изо рта в рот вишни. Солнце собиралось садиться за огромным горбом Кенскоффа.
Пьер Малыш спросил:
— Вы приехали из Англии?
— Да.
— Из Лондона?
— Да.
— В Лондоне очень холодно?
Все это напоминало допрос в тайной полиции, но в те дни здесь не было тайной полиции.
— Когда я уезжал, шел дождь.
— Как вам нравится здесь, мистер Браун?
— Я здесь всего два часа.
На следующий день мне стало понятно его любопытство: он поместил заметку обо мне в светской хронике местной газеты.
— Ты стала хорошо плавать на спине, — сказал своей спутнице американец.
— Ох, птенчик, правда?
— Честное слово, золотко.
На ступеньки веранды поднялся негр, протягивая две уродливые статуэтки из дерева. Никто не обращал на него внимания, и он молча стоял, предлагая свои изделия. Я даже не заметил, как он ушел.
— Жозеф, а что сегодня на ужин? — спросила молодая американка.
Какой-то человек прошелся по веранде с гитарой в руках. Он присел за столик недалеко от молодой пары и начал играть.
На него тоже никто не обращал внимания. Я почувствовал себя неловко. Я ожидал более теплого приема в материнском доме.
Высокий пожилой негр с римским профилем, почерневшим от сажи больших городов, и волосами, припудренными каменной пылью, спустился по лестнице в сопровождении Марселя. Он спросил:
— Вы мистер Браун?
— Да.
— Я доктор Мажио. Зайдемте, пожалуйста, на минуточку в бар.
Мы вошли в бар. Жозеф смешивал новую порцию ромовых пуншей для Пьера Малыша и его компании. В дверь просунулась голова повара в белом колпаке, но при виде доктора Мажио спряталась снова. Хорошенькая горничная-мулатка с кипой белых скатертей в руках перестала болтать с Жозефом и пошла на веранду накрывать столики.
— Вы сын Madame la Comtesse? — спросил доктор Мажио.
— Да.
Мне казалось, что, с тех пор как я приехал, я только и делаю, что отвечаю на вопросы.
— Вашей матери, конечно, не терпится вас увидеть, но я счел необходимым сначала кое о чем вас предупредить. Всякое волнение для нее пагубно. Прошу вас, когда вы с ней увидитесь, будьте очень осторожны. Не слишком проявляйте свои чувства.
Я улыбнулся.
— Мы никогда особенно не проявляли своих чувств. А что с ней, доктор?
— У нее был второй crise cardiaque. [сердечный приступ (фр.)] Удивительно, как она осталась жива. Она необыкновенная женщина!
— Быть может... стоило бы пригласить кого-нибудь еще...
— Не беспокойтесь, мистер Браун. Сердечные заболевания — моя специальность. Вы вряд ли найдете более знающего врача ближе, чем в Нью-Йорке. Сомневаюсь, что вы найдете его и там. — Он не хвастал, а просто объяснял положение дел; доктор, очевидно, привык, что белые ему не доверяют. — Я учился у Шардена в Париже, — сказал он.
— И надежды нет?
— Она вряд ли перенесет еще один приступ. Спокойной ночи, мистер Браун. Не сидите у нее слишком долго. Рад, что вы сумели приехать. Я боялся, что ей не за кем послать.
— Она, в общем, за мной и не посылала.
— Как-нибудь, надеюсь, мы с вами вместе поужинаем. Я ведь знаю вашу мать много лет. И глубоко ее уважаю... — Он отвесил мне легкий поклон, словно римский император, дающий понять, что аудиенция окончена. Но в его манере не было ни капли высокомерия. Он просто знал себе цену. — Спокойной ночи, Марсель.
Марселю он не поклонился. Я заметил, что даже Пьер Малыш дал ему спокойно пройти, не решаясь докучать ему вопросами. Мне стало стыдно, что я предложил такому значительному человеку пригласить консультанта.
— Прошу вас подняться наверх, мистер Браун, — сказал Марсель.
Я пошел за ним. Стены были увешаны картинами гаитянских художников: фигуры в деревянных позах на пронзительно ярком фоне; петушиный бой; местный религиозный обряд; черные тучи над Кенскоффом, банановые деревья в грозово-зеленой гамме, синие копья сахарного тростника, золотой маис. Марсель отворил дверь, я вошел, и прежде всего мне бросились в глаза распущенные волосы матери на подушке — такого гаитянско-красного цвета, какого никогда не бывает в природе. Они пышно рассыпались по огромной двуспальной кровати.
— Милый, вот хорошо, что ты заглянул! — сказала мать, будто я заехал навестить ее из другой части города. Я поцеловал ее в широкий лоб, похожий на выбеленную стену, и немножко мела осталось у меня на губах. Я чувствовал на себе взгляд Марселя. — Ну, как там в Англии? — спросила она таким тоном, будто спрашивала о не очень любимой невестке.
— Когда я уезжал, шел дождь.
— Твой отец терпеть не мог свой родной климат, — заметила она.
Никто не дал бы ей даже пятидесяти, и я не заметил бы, что она больна, если бы не стянутая кожа вокруг рта; много лет спустя я увидел такой же впалый рот у коммивояжера на «Медее».
— Марсель, подай моему сыну стул.
Он нехотя пододвинул мне от стены стул, но, сев, я оказался так же далеко от матери, как и раньше, — уж очень широка была кровать, бесстыжая кровать, сделанная только для одной-единственной цели, с позолоченным подножием в вычурных завитушках; эта кровать больше подходила какой-нибудь куртизанке из исторического романа, чем умирающей старухе. Я ее спросил:
— Мама, а граф на самом деле существует?
Она заговорщически улыбнулась.
— Все в прошлом, — сказала она, и я так и не понял, хотела ли она этой фразой отдать ему посмертную дань. — Марсель, — продолжала она, — глупенький, ты можешь спокойно оставить нас вдвоем. Я же тебе говорила. Это мой сын. — Когда дверь за Марселем закрылась, она сказала с некоторым самодовольством: — Он до смешного ревнив.
— А кто он такой?
— Помогает мне управлять отелем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47